Выбрать главу

Зубков не знал этого, а дело было, в сущности говоря, простое. В доме, пододвинув к окну небольшой диванчик, животом на нем лежал граф Борис Нирод. Положив винтовку на подоконник между двумя несгораемыми шкатулками, он поминутно целился и стрелял. Лицо его было совершенно бело, как у прокаженного, черные глаза горели сумасшедшим блеском, всклокоченная грязная борода прыгала. А черненькая девочка с вьющимися сухими волосами, с такими же черными глазами, как у отца, с ужасом глядя на него, как маленький испуганный и злой зверек, сидела, плача, на полу у самой стены между окнами. Повидимому, она давно уже просила его, умоляла о чем-то по-французски и по-русски: «Папа! Папа! Довольно! Я так боюсь. Папа!» Нирод или не слышал или не хотел слышать ее плача. Он стрелял, заряжал, выжидал, потом опять стрелял. В комнате кисло пахло бездымным порохом. Время от времени пули снаружи ударялись о раму, о стену, о потолок. Звеня, падали и разбивались стекла. С потолка сыпалась штукатурка.

Вдруг сзади послышался грохот шагов. Кто-то изо всех сил застучал в квартирную дверь.

— Сдавайся, гад, сукин сын! — донеслись хриплые голоса. — Ребенком прикрываешься?

Борис Нирод скатился на пол с дивана, чтобы не попасть под пули. Лицо его страшно исказилось.

— О! Нет еще! Не радуйтесь! — пробормотал он, с трудом, судорожными руками вытаскивая из кобуры наган.

Девочка взвизгнула, закрыла лицо руками, хотела вскочить, бежать…

Кирилл Зубков услышал два последних выстрела. Потом он и еще трое бойцов ворвались в дверь.

Девочка была убита наповал, в упор, выстрелом из револьвера. Нирод еще дышал. Но этого дыхания хватило ненадолго.

* * *

Даже подходя спустя полчаса к опушке Баболовского парка, Кирилл все еще морщился, сплевывал, сжимал кулаки. О, чёрт! Ребенка?! Нет уж! Это было чересчур отвратительно.

Они вышли на западные окраины Детского как раз в то время, когда Вовочка Гамалей со своих башен увидел бронепоезда «Ленин» и «Володарский» на пути к Александровской. Кирилл Зубков тоже увидел их сквозь просветы парковых деревьев.

Вместе с другими Кирилл Зубков перебежал последний парковый мостик. Еще одна, другая извилина дороги… Вот уже первые домики станционного поселка сразу же за парковыми воротами…

Вон вдали на огородах беспорядочная толпа бегущих от перекрестного огня людей.

— Товарищи! Товарищи! — не своим голосом закричал Кирилл, прыгая по оплывшим огородным грядам. — Левым флангом! Все будут наши…

Но окружить врага не удалось. Видя, что петля готова затянуться на их шее, белые внезапно разомкнулись. И Кирилл Зубков, и десятки других бойцов, уже досылавших патроны в стволы, уже устанавливавших пулемет за школой, увидели еще одну, самую мерзкую, может быть, за весь этот день картину.

Между ними и белыми вдруг выросла живая защитная стенка, цепь испуганных безоружных людей, мирных граждан. Белые выгнали их на поле в уверенности, что красные, чтобы не губить невинных, прекратят огонь. Так и случилось. Стрельба прекратилась.

В толпе «пленных» быстро оценили положение.

— Братцы! Стреляйте! Один нам конец! — доносилось оттуда.

Но разве можно было пойти на это?

Кирилл не помнил, как он вскочил. Вся цепь с яростным «ура», с негодующей и злобной руганью бросилась на белых без выстрела в штыки. Но было уже поздно. Под прикрытием живой стенки остатки отряда успели выскользнуть из готового сомкнуться над ними мешка. Они кинулись бежать вдоль Варшавской дороги, к Кандакопшину.

Впрочем, это было уже и неважно. Весь смятый фланг неприятеля катился назад.

На станции торопливо залечивал полученные в бою раны бронепоезд «Ленин». Второй бронированный состав — «Володарский», гулко подвывая сиреной, маневрировал на запасных путях. Обойдя своего боевого собрата, он должен был следовать к Кандакопшину, не позволяя бегущему противнику оторваться ни на метр… Ремонтируясь и маневрируя, поезда не прекращали огня.

Иван Газа сидел на скамейке для ожидающих пассажиров возле часов: связисты «Ленина» должны были включиться в диспетчерскую линию. Высокий худой человек, отделясь от паровоза, не торопясь шел к комиссару через рельсы. Зубков выскочил из-за часовни, еще горячий, еще весь в бою, остановился с разбега как вкопанный.

— Миша!

В лице высокого ничто не дрогнуло. Просветлели только глаза.

— Пули! — отрывисто и, как всегда, не совсем понятно проговорил Михаил Лепечев, предоставляя слушающим самим догадываться, что означают его немногословные фразы. — Свищут! Мы — цель. Нельзя!