Выбрать главу

Это послужило Пушкину как бы введением в богатую область древней истории и памятников Черноморского побережья.

17 июля перед вечером путешественники отчалили от Феодосийской гавани на военном бриге, который был предоставлен генералу Раевскому из керченской флотилии. Всю ночь Пушкин не спал. Это была одна из прекрасных безлунных, южных ночей, когда ярко выступают звезды и в темноте неясно вычерчивается линия гор. Брандвахта шла легким береговым бризом, не закрывая парусами побережья. Поэт ходил по палубе и слагал стихи: морское путешествие ночью, воспоминание о петербургских увлечениях, очарование «Чайльд-Гарольдом» — все это отразилось в лирическом отрывке с возвращающимися строками:

Шуми, шуми, послушное ветрило,

Волнуйся подо мной, угрюмый океан…

Элегия слагалась в виду берегов, где-то между Судаком и Алуштой. Когда обогнули мыс Чебан-Басты, капитан брига подошел к своему бессонному пассажиру: «Вот Чатырдаг!» В темноте неясно обрисовывались массивы огромной Палат-горы, как ее прозвали в то время русские из-за сходства с раскинутым шатром.

Пушкин задремал. Он проснулся от шума якорных цепей. Корабль качался на волнах. Вдали амфитеатром раскинулись розово-сиреневые горы, окружавшие Гурзуф, на фоне их высились зеленые колонны тополей; из моря выступала громада Аю-Дага… «И кругом это синее чистое небо, и светлое море, и блеск, и воздух полуденный…»

На берегу путешественников встретила генеральша Раевская с двумя дочерьми. Старшая — Екатерина — считалась красавицей, обладала твердым характером и произвела на Пушкина сильное впечатление (он вспомнил ее, когда через пять лет создал образ Марины Мнишек). Вторая дочь — голубоглазая Елена Николаевна — была чахоточной, но в свои семнадцать лет, несмотря на тяжелый недуг, сохраняла все очарование красоты хрупкой и лихорадочной с некоторым отпечатком обреченности.27 Как все Раевские, обе старшие сестры отличались высокой культурностью, свободно владели европейскими языками, были начитаны в поэзии; вместе со своими братьями они способствовали ознакомлению Пушкина с Байроном в оригинале. Поэт навсегда сохранил к ним чувство живейшей благодарности.

* ЕЛЕНА РАЕВСКАЯ (1803-1852).

С портрета маслом неизвестного художника.

Увы, зачем она блистает

Минутной нежной красотой? (1820)

Все лето двадцатого года Пушкин провел в семейной обстановке, рядом с девушками, любившими искусство, увлекавшимися европейскими романтиками. «Все его дочери — прелесть, — писал он вскоре брату о семье генерала Раевского, — старшая — женщина необыкновенная».

Влюбился ли Пушкин в сестер Раевских? Подлинного чувства любви, с его глубиной и силой, здесь, видимо, не было; но было поэтическое поклонение молодым пленительным существам, увлечение художника, созерцающего с восхищением «юность и красоту» (по позднейшему выражению Пушкина). Сестры Раевские, несомненно, были его вдохновительницами. Такие алмазы пушкинской поэзии, как «Бахчисарайский фонтан», «Увы, зачем она блистает…», «Редеет облаков летучая гряда…», посвящение «Полтавы», в значительной мере обязаны своим зарождением Екатерине, Елене и Марии Раевским.

Вот почему Пушкин мог одновременно испытывать и выражать свое артистическое восхищение всем трем сестрам, а одна из них могла записать впоследствии, что поэт поклонялся всем своим прекрасным современницам, но «обожал только свою Музу». Это вполне подтверждается таким стихотворением, как «Редеет облаков летучая гряда…», в котором нет любовного признания и говорится только о «сердечной думе» — выражение большой глубины и чрезвычайно характерное для переживаний Пушкина.

Элегия была написана позже — в конце 1820 года, но она зародилась в Гурзуфе. Над Яйлой в сумерках загоралась и мерцала яркая звезда. Мария Раевская установила какие-то дружеские отношения с этой планетой. Оказалось, что в средневековых песнях лучистая Венера называлась Звездою Марии. Девушку забавляло, что это алмазное светило носит ее имя.28 Пушкин запомнил этот поэтический эпизод и вскоре описал его в своей элегии, обращенной к таврической звезде:

И дева юная во мгле тебя искала,

И именем своим подругам называла.

Но такие поэтические раздумья не вызывали ответного чувства. В стихах, которые в конце 1828 года Пушкин посвятил Марии Николаевне, есть строфа, отчасти освещающая их ранние отношения:

Иль посвящение поэта,

Как некогда его любовь,

Перед тобою без ответа

Пройдет, не признанное вновь?

Эта неразделенность чувства не переживалась поэтом драматически, поскольку «любовь» его не была всепоглощающим переживанием и сохраняла спокойную ясность артистического увлечения; переродиться в глубокое и цельное чувство ей суждено было только впоследствии, под влиянием огромного сотрясения, преобразившего русское общество и неожиданно выявившего могучие героические силы в молодом поколении начала столетия.

В Гурзуфе Пушкин по-новому ощущает природу. Южная растительность пробуждает в нем ряд неведомых представлений и счастливых творческих ассоциаций. Горделивый и стройный крымский кипарис вызывает его восхищение и нежность; он проникается «чувством, похожим на дружество», к молодому дереву-обелиску, выросшему у самого дома герцога Ришелье, где поселились Раевские.

Впервые в южном путешествии ритмические звучания природы раскрывают Пушкину начало, родственное стиховому строю. На Кавказе быстрый бег и журчанье прозрачного Подкумка заставляют его вслушиваться в «мелодию вод»; в Гурзуфе это начало закономерных возвратов еще сильнее сказывается в музыке морского прибоя: «Я любил, проснувшись ночью, слушать шум моря — и заслушивался целые часы…» Это — мерная речь космоса, гекзаметры прилива и отлива, напевный и плавный голос волн, родственный законам стиха.

И забываю песни муз:

Мне моря сладкий шум милее, —

сближает сам Пушкин свое любимое искусство с пленившим его напевом волн. В них слышится ему проникновенность человеческого голоса и раскрывается безграничное звуковое разнообразие: «Твой грустный шум, твой шум призывный…», обратил Пушкин к морскому прибою свое прощальное приветствие 1824 года. «Как я любил твои отзывы, — Глухие звуки, бездны глас…» И через ряд лет в последней главе «Онегина» он снова вспомнил, как муза «по брегам Тавриды» его водила «слушать шум морской, — Немолчный шепот Нереиды».

Так открывается новый глубокий этап творческого развития: от петербургских салонов и театров — к просторам жизни, к морским и горным пейзажам, к блеску и краскам полуденного берега.

Гурзуф был овеян историческими воспоминаниями. Он входил в общую древнюю систему обороны южного Крыма. Прикрывавшая селение Медведь-гора, или Аю-Даг, называлась также татарами Бююк-Кастель, то есть большое укрепление. На ее склонах высились остатки генуэзской батареи, воздвигнутой из дикого камня в VI веке нашей эры. Путь с горы в соседнюю деревню Партенит (название указывало на близость «Парфенона» — храма Дианы) был еще усеян обломками черепиц и осколками сосудов. Древность неприметно ощущалась здесь повсеместно.

Неудивительно, что Пушкин перечитывает в Гурзуфе того лирика, который наиболее пластически и сильно воскресил в своем творчестве античную антологию, — Андре Шенье. Пушкин узнал его, как и Байрона, еще в Петербурге. К концу 1819 года или к началу 1820 года относятся его первые опыты в духе Шенье: «Я верю, я любим» и «В Дориде нравятся и локоны златые…» Пушкин прочел этого французского поэта в самый момент его «открытия», то есть при первом посмертном опубликовании его рукописей отдельной книгой в 1819 году. «Он истинный грек, из классиков классик, — определил его вскоре Пушкин в письме к Вяземскому. — От него так и пышет Феокритом и антологией…» Вот почему чтение этого поэта особенно соответствовало обстановке Крыма.