АЛЕКСЕЙ ВУЛЬФ (1805-1881).
Акварель Григорьева (1828).
В новой ссылке Пушкин стремится поддержать в себе бодрость воспоминаниями о юге. Он выписывает партитуры Россини, которые разыгрывают ему тригорские барышни, развертывает одесскую тетрадь своих поэтических записей и в начале октября заканчивает третью главу «Онегина» и поэму «Цыганы». Размышления о труде и заработке литератора, столь отчетливо прозвучавшие в одесских письмах к Казначееву в мае 1824 года, отстаиваются теперь в «Разговоре книгопродавца с поэтом», где с поразительной силой развернуты размышления словесного труженика на тему о вдохновении и плате. В обществе вельмож, бюрократов и душевладельцев Пушкин заявляет о своем праве строить жизнь на творческом труде.
В этом стихотворном диалоге поэт обращает несколько строф к образу Марии Раевской:
Она одна бы разумела
Стихи неясные мои;
Одна бы в сердце пламенела
Лампадой чистою любви.
Увы, напрасные желанья!
Она отвергла заклинанья,
Мольбы, тоску души моей:
Земных восторгов излиянья,
Как божеству, не нужны ей.
41
Пока Пушкин наново переживал впечатления юга, местные органы власти не переставали разрабатывать систему наблюдения за ним. Духовный надзор за безбожником поручается игумену Святогорского монастыря — отцу Ионе. Губернские власти пытаются усилить общий надзор при помощи общественной полиции: Адеркас предлагает губернскому предводителю дворянства Пещурову назначить «одного из благонадежных дворян для наблюдения за поступками и поведением Пушкина». Пещуров выбирает для этой щекотливой обязанности бывшего служащего иностранной коллегии, помещика Рокотова, который предпочел отказаться от столь затруднительной функции. Адеркасу приходится обратиться к отцу «преступника». Сергей Львович выдерживает официальный допрос «об учиненном сыном его преступлении», оправдывается «неизвестностью», но чувствует себя совершенно подавленным и обреченным. Он выслушивает резолюцию самого генерала-губернатора, маркиза Паулуччи: «Если статский советник Пушкин даст подписку, что будет иметь неослабный надзор за поступками и поведением сына, то в сем случае последний может оставаться под присмотром своего отца и без избрания особого к такому надзору дворянина». Старик принимает это поручение, по его словам, в интересах сына, что естественно вызывает сильнейшее раздражение последнего.
Отношения быстро доходят до крайней степени напряжения. Наконец, в середине октября произошел взрыв. Возмущенный поэт в припадке гнева («голова моя кипела») высказал со всей резкостью свое негодование родителям. Потрясенный Сергей Львович решился обвинить сына в попытке прибить отца, после чего Пушкин написал бумагу псковскому губернатору, прося о своем переводе из отчего дома в одну из государственных крепостей. Это был высший момент конфликта. Друзьям и родным удалось несколько снизить напряжение семейной вражды, и недели через две отец и сын расстались в отношениях сдержанной неприязни.
Все это оставило заметный след в памяти поэта. Бурные осенние сцены в Михайловском отчасти послужили Пушкину материалом для одной из его маленьких трагедий, написанной через шесть лет в отцовском Болдине. Но уже к михайловскому периоду относится краткая запись о графе, его сыне и ростовщике.42
Устойчивость поэта среди всех этих треволнений поразительна. Он не изменяет общему ходу своих раздумий и влечений. В октябре 1824 года на текст древнего историка Аврелия Виктора он пишет одну из самых трагических своих поэм — «Египетские ночи».
Несмотря на личные огорчения, Пушкин с присущей ему отзывчивостью на горести и страдания окружающих обращается в конце октября к Жуковскому с просьбой устроить судьбу «восьмилетней Родоес Сафианос, дочери грека, павшего в Скулянской битве»: «Нельзя ли сиротку приютить?»
Вскоре он узнает о петербургском бедствии — наводнении. 7 ноября 1824 года, когда город был залит водою, деревянные дома близ Невы были смыты, пловучие мосты сорваны, — человеческие жертвы насчитывались сотнями. В начале декабря Пушкин пишет брату, что петербургский потоп у него «с ума нейдет»: «Если тебе вздумается помочь какому-нибудь несчастному, помогай из Онегинских денег».
От южных друзей приходили письма, несколько оживлявшие деревенское заточение. Осенью Пушкин получил письмо от Сергея Волконского, дружески сожалевшего о новых гонениях «баловника муз». В некоторых его замечаниях чувствовался деятель Южной армии: «Соседство и воспоминания о Великом Новгороде, о вечевом колоколе и об осаде Пскова будут для вас предметом пиитических занятий…»
Письмо заканчивалось кратким сообщением, которое заставило Пушкина задуматься: «Имев опыты вашей ко мне дружбы и уверен будучи, что всякое доброе о мне известие будет вам приятным, уведомляю вас о помолвке моей с Мариею Николаевною Раевскою. Не буду вам говорить о моем щастии, будущая моя жена была вам известна».
Несколько слов письма возродили чувство поэта к этой прелестной русской девушке. Такие дружеские сообщения невольно напоминали о неудачах личной судьбы вечно гонимого «баловника муз», мимо которого неизменно проходило счастье жизни, оставляя в душе только затаенное и горькое ощущение проигранной «бедной юности». В таком настроении вскоре были написаны щемящие строфы «Зимнего вечера» с их гениальной передачей удручающей музыки разыгравшейся вьюги и безотрадным обращением молодого поэта к дремлющей старушке.
В первых числах декабря из Петербурга вернулся в Михайловское крепостной приказчик Калашников, сопровождавший туда Ольгу Сергеевну. Он привез Пушкину от брата некоторые вещи и пакет книг. Среди них находились два новых тома «Истории» Карамзина, вышедшие весной 1825 года. В них излагались события времен Федора Иоанновича и царствования Бориса Годунова.
Если первые восемь томов «Истории» вызвали в Пушкине в 1818 году восхищение и даже «трепет вдохновенья», новые томы Карамзина увлекли своей связью с политической современностью. «Что за чудо эти два последние тома Карамзина! — писал вскоре Пушкин, — какая жизнь! C'est palpitant comme la gazette d'hièr» («Это трепещет, как последний номер газеты»).
Продолжение карамзинского труда разрешало труднейшую творческую задачу, уже несколько лет томившую Пушкина: найти материал для национальной трагедии в новом стиле, романтическом или шекспировском. История царя Бориса несла в себе всеэлементы для такого творческого опыта.
Это отчасти объяснялось тем, что историк Карамзин был первым русским шекспирологом. В 1787 году он выпустил в Москве «Юлия Цезаря» с обстоятельным предисловием, в котором произнес похвалу английскому поэту за его дар изображать человеческие характеры во всей их жизненной силе. Он прославляет его и в своей оде «Поэзия» и в своих путевых письмах, где описывает постановку «Гамлета» в Гаймаркетском театре и гробницу Шекспира в Вестминстерском аббатстве.
Историк-художник намеренно придал своей концепции Борисовой судьбы характер шекспировской хроники. Приняв политические памфлеты Шуйских (в которых они возводили на Годунова обвинения в убийстве царевича Дмитрия), как подлинный исторический документ, Карамзин в духе Шекспира изображает выборного царя московского одаренным властителем, деятельность которого опорочена «злодейством» и в силу этого несет в себе зародыш гибели. В сплетении исторических событий раскрывается начало отвлеченного и условного «морального возмездия»: «Имя Годунова, одного из разумнейших властителей в мире, было и будет произносимо с омерзеньем во славу нравственного неуклонного правосудия».