В ожидании ответа поэт начинает работу над “Путешествием из Москвы в Петербург”, которое, с одной стороны, подытоживало его дорожные впечатления и небольшой помещичий опыт (в главе “Рекрутство” он рассказывает о событиях, происшедших с ним в Болдине), а с другой - продолжало обозрение петровской России. Надо иметь в виду, что начало радищевских записок связано с положительной оценкой автором петровского табеля о рангах. Пушкин, двигаясь в обратном направлении, вполне мог бы завершить свою работу критическим рассмотрением этой темы. Не случайно в главе “Русская изба” он пишет: “Ничто так не похоже на русскую деревню 1662 года.
84
как русская деревня в 1833 году” (XI,230), хотя логичнее было бы сравнивать с радищевским временем. Таким образом, Пушкин призывал читателя глубже смотреть в историческое прошлое.
Поэт давал понять, что и петровские реформы, при всей их заявленной широте, не улучшили жизнь народа. Мысль об этом исподволь существует на каждой страницы “Путешествия”, а временами прямо выражена. Так уже в первой главе “Шоссе” Пушкин не без иронии замечает, что “со времен восшествия на престол дома Романовых у нас правительство всегда впереди на поприще образованности и просвещения. Народ следует за ними всегда лениво, а иногда и неохотно” (XI,217). О том, что глава содержала иронию, понятную современникам поэта, свидетельствует помещенный в ее начале пассаж о “фельдъегерском геройстве”. Пушкин как раз в это время записал в дневнике: “Вчера государь возвратился из Москвы, он приехал в 38 часов” (ХII,316) вместо обычных трех дней для фельдъегерей и шести для прочих граждан, что, естественно, стало широко обсуждаться в свете и не скоро забылось. В следующей главе поэт уже без иронии сопоставляет допетровскую Москву с Петербургом. “Москва была сборным местом для всего русского дворянства (...) Надменный Петербург издали смеялся и не вмешивался в затеи старушки Москвы. Но куда девалась эта шумная, праздная, беззаботная жизнь? (...) Улицы мертвы; редко по мостовой раздается стук кареты (...) Во флигеле живет немец управитель и хлопочет о проволочном заводе” (XI,219,220), - так он описывает падение русского дворянства и называет причину упадка: “Петр I не любил Москвы, где на каждом шагу встречал воспоминания мятежей и казней, закоренелую старину и упрямое сопротивление суеверия и предрассудков. Он оставил Кремль, где ему было не душно, но тесно; и на дальнем берегу Балтийского моря искал досуга, простора и свободы для своей мощной и беспокойной деятельности” (ХI,221).
Интересно, что хотя Москва названа Пушкиным местом “суеверий и предрассудков”, вряд ли можно назвать это мнение строго критическим на фоне общей характеристики Петра. Российскому
85
реформатору было не душно в Москве, а тесно, то есть не духовные причины побуждали самодержца заняться нововведениями. Его теснила плоть, выход которой Петр искал в своей беспокойной деятельности. Конечно, Пушкин, предполагая опубликовать свою работу, не мог говорить об этом прямо. И все же под прикрытием общего рассуждением о невозможности существования двух столиц он проводит главную свою мысль: “...обеднение Москвы доказывает и другое: обеднение русского дворянства, происшедшее частию от раздробления имений, исчезающих с ужасной быстротою, частию от других причин, о которых успеем еще потолковать” (ХI,221). Что это за причины, о которых Пушкин собирался потолковать с читателями, но так и не успел? Естественней всего предположить, что среди них главное место принадлежало критике петровского табеля о рангах. Однако после неожиданного вызова к Бенкендорфу, где поэту было объявлено, что “Медный всадник” не прошел высочайшую цензуру, планы Пушкина изменились.
О “Медном всаднике” написано и сказано много, но нет ни одной работы, которая бы хоть каким-то образом связывала его появление с “Историей Петра”. Это обстоятельство невольно превратило анализ “петербургской повести” поэта в свободный разговор о личности и государстве вообще, предполагающий самый широкий разброс мнений. Между тем, признано, что творчество Пушкина, как ничье другое, конкретно и чаще всего содержит прямой отклик на события, происходящие вокруг поэта. “Медный всадник” не просто был тематически связан с “Историей Петра”, но являлся ее поэтическим переложением. По тому, как власти отнеслись к поэме, Пушкин мог судить о дальнейшей судьбе своих исторических занятий. Заметим, что все девять помет 161 царя так или иначе были связаны с фигурой Петра. В трех местах царь возражает против слова “кумир”, подчеркивает строчки о “воле роковой” и “уздой железной Россию поднял на дыбы”, не согласен с “горделивым истуканом” и обращением Евгения к памятнику: “Ужо тебе!” и далее еще 15 строк.
86
В своем дневнике Пушкин, конечно, отмечает это, но все свое внимание сосредоточивает на строфе “И перед младшею столицей”, которая по мысли своей и образу кажется несущественной в сравнении с остальными царскими пометами, и подытоживает: “...все это делает мне большую разницу” (ХII,317). Дело в том, что именно эта помета более всего расстроила Пушкина. К другим возражениям царя поэт, похоже, был готов, но последнее замечание самодержца исключало Пушкину не только возможность публикации поэмы, но и реализацию другого замысла - совместного выхода “Медного всадника” и “Путешествия из Москвы в Петербург”. Взяв за основу своего путешествия движение, обратное радищевской книге, Пушкин должен был начать его с описания Москвы и сравнения с Петербургом, поскольку задумывал писать критику петровской России. Выйди “Медный всадник” вместе с “Путешествием” - читатель сразу понял бы, чего стоит парадное вступление к поэме и в каком смысле надо понимать похвалу Петру. Обсуждению этой проблемы посвящен обстоятельный разбор поэмы в книге М.П.Еремина “Пушкин-публицист”: “Вступление - это не “апофеоза Петра”, не “гимн” резиденции царей послепетровской династии и не хвала Николаю. В нем, как и в повествовательных частях поэмы, дело Петра не прославляется как нечто абсолютное, а проверяется историей и современной Пушкину социальной действительностью. Приведенная выше мысль из эпилога “Полтавы” в “Медном всаднике” опровергнута: в гражданстве, которое основал Петр, его высокая мечта о пире для всех не осуществилась” 162. Конечно, публикация “Медного всадника” с исправлениями царя делала поэту “большую разницу” и ставила вопрос о дальнейшей судьбе “Истории Петра”. Пушкин готов был на радикальные меры: ““Медного всадника” цензура не пропустила. Это мне убыток. Если не пропустят “Историю Пугачева”, то мне придется ехать в деревню” (XV,98,99) - писал он Нащокину. Пушкин говорит “цензура”, а не “царь”. Ему неловко признаваться , что надежды связанные с просветительской деятельностью царя не оправдались.
87
Обычно, когда говорят о камер-юнкерстве Пушкина, имеют в виду стремление Николая приблизить к себе жену поэта и приводят в подтверждение дневниковую запись Пушкина. При этом не обращают внимание на то, что сделав, казалось бы, определенный вывод, поэт неожиданно возвращается к прерванной теме: “...а по мне хоть в камер-пажи, только не заставили меня учиться французским вокабулам и арифметике” (ХII,318). Таким образом, Пушкин подчеркнул, что существует еще и скрытая причина назначения его в камер-юнкеры и она выражена словом “заставили”. Похоже, царь снова поступил с Пушкиным в своей излюбленной манере, наказывая подчиненного незначительным поощрением и вместе с тем накладывая на него новые обязанности. А то, что это было наказанием за своеволие и невыполнение служебного задания, поэт понял сначала со слов княгини Вяземской, сказанных ей царем: "Я надеюсь, что Пушкин принял в хорошую сторону свое назначение” (XII,319) - как будто поощрение можно принять иначе - и окончательно убедился при личной встрече с Николаем: “Государь мне о моем камер-юнкерстве не говорил, а я не благодарил его. Говоря о моем “Пугачеве”, он сказал мне: “Жаль, что я не знал, что ты о нем пишешь; я бы тебя познакомил с его сестрицей, которая тому три недели умерла в крепости Эрлингфоской”” (XII,319). Таким образом, царь давал понять, что если бы поэт слушал власть, то и в творческом отношении выиграл бы и повышение мог получить иное.