эгоистa, умeющeго прикинуться для пользы дeлa и Рeпeтиловым, и Ноздрёвым. Он редко
прощал обиду, как бы мелка она ни была, и при всяком удобном случае делал гадости
обидчику, от души потешаясь над ним. Если бы его знал Бальзак, то можно было
предположить, что многие черты Вотрена списаны с этого образчика.
А впрочем, в общeнии это был чeловeк вполнe свeтский, в мeру злословный, повидaвший мир, тeрпимый в долгой бeсeдe, особeнно eсли онa подкрeплялaсь бутылкой
хорошeго винa и колодой кaрт.
Вечерело. Когда оплыла первая свеча, со двора послышался топот копыт и, мгновение
спустя, в комнату вкатился продрогший человек небольшого роста, шумно втягивающий
ноздрями тёплый воздух.
— Штих! — обрадованно привстал с кресла Толстой, раскрывая руки для дружеского
объятия.
— Итак, мой дорогой друг, — исподволь начал свой допрос Фёдор Толстой, когда
гость отогрелся и основательно закусил. — Каковы нынче дела в Москве?
— Да ты ж нынче сам по ней раскатывал! — удивился Штих.
— Я — о другом, — досадливо поморщился граф. — Говорят, Пушкин воротился в
Москву. Ты об этом знаешь?
— Как же! — оживился Штих. — Об этом сейчас говорят везде...
— Вот-вот, — подбодрил Толстой.
— Государь его простил и обласкал. Мой, говорит, теперь Пушкин, — продолжал
Штих. — Везде он теперь нарасхват. Государь повёз его на бал в своей коляске, вышли в
обнимку.
— Врёшь, старый чёрт! — воскликнул Толстой и с досадой хлопнул ладонью по столу.
— Как можно-с, ваше сиятельство, — завертелся Штих, действительно несколько
привравший. — Дамы с ума сошли. Каждая желала танцевать только с ним. Там одна
княгиня...
Штих нагнулся к уху «Американца».
— Так вот, хе-хе, Пушкин проходит мимо, а она ему: «Пушкин, я хочу!» Тот, натурально, оторопел сперва, но тут же пришёл в себя и выдал ей экспромт: «Знатной
даме на балу неудобно на полу!..»
Толстой долго хохотал, тряся головой, затем схватил бокал, отпил из него и
выговорил:
— Точно не врёшь?
— Слово чести!
Толстой развеселился ещё более:
— Уж скорее моя обезьяна заговорит по человечески, чем в тебе — честь! Нет, это ты, брат, врёшь! На полу!.. Ха-ха...
Хотя Штих и привирал, но в главном был прав: царь простил Пушкина, приблизил к
себе. И Толстой задумал использовать это обстоятельство к своей пользе.
До полуночи протекало их застолье. Были перебраны все придворные сплетни за год
до нынешнего вечера. Наконец гость достал серебряный брегет, выслушал его
мелодичный звон и отбыл по ночной дороге. Цепкий глаз Толстого отметил изящную
вещицу.
«Надо выиграть у него брегет. Невелика птица — щёголем ходить...»
XIII.
С утра князь Пётр Андреевич Вяземский велел закладывать экипаж, дабы успеть в
церковь и ещё утрясти несколько неотложных дел. Но только ступил лакированным
сапогом на подножку, как через улицу, из одиноко притулившейся, с поднятым верхом, коляски донёсся крик Фёдора Толстого. Кучер хлестнул лошадей и коляска «Американца»
вмиг загородила дорогу упряжке князя.
— Пётр Андреевич, друг! — Толстой уже спешил к озадаченному Вяземскому. —
Спешное дело, задeржу тeбя нa пaру минут.
Рука Толстого тут же бесцеремонно легла на спину князя и потянула в сторону от
насторожившей уши дворни.
Толстой заговорил:
— Беда, князюшка! Пушкин вернулся из ссылки.
— Какая же тебе с того беда? — усмехнулся князь. — Радоваться нужно.
— Тебе — радоваться, — возразил Толстой, кривя своё цыганское лицо гримасой
досады, — а мне — печалиться. Загорелась ему дуэль со мной, за прошлые обиды, а я, как
назло, зарок дал более не стреляться. Сам знаешь, как убью кого, так одно из дитяток
моих Господь к себе забирает.
Эту историю в Москве знали многие. Отец одиннадцати дочерей, Толстой обнаружил
роковую связь между поединками и кончинами своих детей. Он даже составил список
своих жертв, подписывая слово «квит» после каждой утраты.
Вяземский кивнул головой.
— Чего же ты хочешь? — спросил он после некоторого раздумья.
— Мира хочу, — просто отвечал Толстой, мигнув своими хитрыми глазами. — Кто-то
должен нас помирить, иначе — быть беде.
XIV.
10 сентября поэт первый раз читал на публике «Бориса Годунова». Собрались у
Веневитиновых — самой литературной и прогрессивной на то время семьи. Поэзия, философия и точные науки царили в этом доме. Дмитрий Веневитинов, «любомудр», напряжённо вслушивался в слова, подперев рукой подбородок.
Пушкин читал неровно, но постепенно, фраза за фразой, крепли, обретали интонацию
и образ персонажи трагедии. И сам он менялся, воодушевляясь слушающими и
приобретая красоту, вовсе не свойственную его африканскому лицу. Одухотворённость
творца светилась в его серых, «стеклянных», как называла одна из современниц, глазах.
Мощно и властно произносил он слова Бориса перед боярами. Казалось — сам
Годунов сошёл со страниц рукописи, чтобы оживить написанное.
Пушкин читал:
— Ты, отче патриарх, вы все, бояре,
Обнажена душа моя пред вами:
Вы видели, что я приемлю власть
Великую со страхом и смиреньем.
Сколь тяжела обязанность моя!
Наследую могущим Иоаннам —
Наследую и ангелу-царю!..
О праведник! о мой отец державный!
Воззри с небес на слёзы верных слуг
И ниспошли тому, кого любил ты,
Кого ты здесь столь дивно возвеличил:
Священное на власть благоволенье,
Да правлю я во славе свой народ,
Да буду благ и праведен, как ты.
От вас я жду содействия, бояре.
Служите мне, как вы ему служили,
Когда труды я ваши разделял,
Не избранный ещё народной волей...
От «Годунова» Пушкин перешёл к «Моцарту и Сальери». Слушали с замиранием, шумно дыша на самых драматических местах.
Наконец поэт устал, присел в мягкое кресло, бросив веером на стол пачку рукописей.
Тут же их подхватили любопытные пальцы восхищённых слушателей.
Дмитрий задержался на отрывке из «Фауста», и, перечитав раза два, благоговейно