Выбрать главу

Дорогие Ксения и Филипп… Ну нету моего вам благословения…

Конечно, мальчишка он статный, не сказать, что красивый, но крепкий, накачанный, прямо лепной, Ксеньку можно понять… Молодость — это когда два тела, будто две дудки, лежат на одном пригорке, и ветер ими гудит. А им, дудкам, кажется, что это такая музыка — одна на двоих. А это — сквозняк и сопение. От пустоты и от дырочек.

Не отдам.

Завтра придут выкупать. Сегодня уже. Надо же, чуть не забыла! Год на съемной квартире живут. Для кого этот выкуп? Для себя, для соседей? Мам, обычай, так надо.

А вот не отдам, и будет мой личный вклад в народное творчество!

И аспирантура, оказывается, Ксенечке не нужна (вы оперируете к устарелым стереотипам, — высказался), и работу ей надо срочно менять (у женщины рост по карьерной лестнице — это приквел деторождения, — сформулировал). Планктон, манагер, качок… Свету провалиться, а ему чтобы чай всегда пить… Чехова не читал, Достоевского и повадно… И подавно. Звуки уже заплетаются. Может, заснется? На левом боку… на правом почему-то никогда не выходит…

В юности Вячек считал Чехова пошляком… На семинаре устроил однажды такую бучу! Один мальчик на четырнадцать девчонок — конечно, все ему в рот смотрели — вот и стали поддакивать. Вячек: штампами мыслим, товарищи, штампами, Чехов не пошлость не любил, а человека как такового, его обыкновенность, ну выращивает некто Николай Иванович крыжовник, ну радуется первому урожаю всею душой, а Чехов за это его презирает, вот она пошлость где. И все девочки: да, а ведь точно. И только Лера, влюбленная Лера: да он же сначала жену ради крыжовника погубил, присвоил ее капитал, сжил со света прижимистостью… Но Вячек среди девушек, как на току, и себя-то не всякий раз слышал: русская литература и в принципе враждебна любой нормальности, и «шинелью» этого не прикрыть, Чехов только апофеоз презрения к обыкновенному человеку, отрыжка неизжитого романтизма… А семинары у них аспирантка вела на «ж»… на «жу»… Мижурина, Дина. Тоже в Вячека была влюблена, убежала в слезах, думала, он нарочно народ возбудил, чтобы ей досадить. Потом еще всех в деканат вызывали объяснительные писать: я, Валерия Опёнкина, отношу творчество Чехова к вершинам критического реализма, а к периоду романтизма не отношу, хотя этот писатель и утверждает самоценность духовной жизни личности, и смотрит на мир сквозь призму сердца…

Договорились писать что угодно, только Вячека не поминать. И отбили-таки. На нем тогда два выговора уже висело (за распространение на территории института репринтных изданий писателей-белоэмигрантов и за прыжок из окна третьего, женского, этажа общежития), так что этот, за срыв семинара, получила их староста, Лялька, все занятие промолчавшая.

Дорогие Ксенечка и Филипп, ваш папа… наш папа, Вячеслав Валентинович Кайгородов, к сожалению, приехать не смог, он живет далеко, если кто-то не знает, в Канаде… Мы с ним в свое время часто и много спорили, представьте себе, о Чехове… Но я сейчас о другом… (А что Ксения не без рода и племени — это хорошая мысль — надо ненавязчиво в их головах закрепить.) Ксенин папа считал, что только в рассказе «Архиерей», написанном незадолго до смерти, Чехов наконец приблизился к тому, чем могла и должна была стать его проза… Этим летом, сразу после больнички, я этот рассказ решила перечитать… (А они-то наверняка не читали, даже если он и в программе теперь. Не беда, откроют интернет и найдут. Что-то да западет, пусть только в одну головку… Слово «головка» при них нельзя… Можно. Не на уроке!) Помните, как блестят на лице и бороде архиерея слезы, как стоят сиянием рыжие волосы у восьмилетней Кати? Как звенит посуда, как кричит сверчок и шумят сквозь двойные рамы грачи, как звонят колокола, как много и хорошо поют монахи в этом рассказе? В нем все — звук и сияние. И посреди этой звенящей светописи как выразительны и неповторимы даже третьестепенные персонажи. И вот вдруг я, обыкновенный человек, на удивление обыкновенный — совсем не то, что Ксенин папа, — но после трех дней лежания под капельницами со мной случилось невероятное: я стала видеть людей, да, как Чехов или Толстой, в их поразительной единственности. Живот только-только зашили, по дренажной трубке все время что-то текло… А я смотрела на старушку слева, потом на старушку справа — сейчас так снимают цветы, бабочек и жуков, таким сверхукрупнением, когда уже видно, как стрекоза улыбается — и вот так же я видела этих старух. В их поразительной завершенности… Не бывает плохих жуков или хороших. И старух, и, наверно, вообще людей при таком особенном видении (его можно назвать писательским) тоже. Но это только преамбула к нашему разговору… Самое интересное — что происходит потом.