Выбрать главу

— Пусть приходит. Травам — научу. Песням — тоже. Но как только начнём трогать границу — я остановлюсь. И ты её предупреди: без дара в мир духов лезть нельзя. Можно не вернуться. Или вернуться не той, кто уходил.

Юта кивнула. Она чувствовала, что вытянула из бабушки больше, чем рассчитывала, и теперь это знание лежало на плечах тяжёлым грузом.

— Спасибо, — прошептала она.

— Не благодари. Иди, чини упряжь. Тулук без тебя не справится.

Юта поднялась, поставила котёл на место, вытерла руки. На пороге она обернулась.

— Ба, а ты жалеешь? Что стала шаманкой, а не кем-то ещё?

Бабушка улыбнулась — той улыбкой, которая прятала в себе все ответы, какие только могут быть.

— Я жалею только о том, чего не сделала. А шаманкой я стала не потому, что выбрала. А потому, что не могла не стать. Иди уже.

Юта вышла. А бабушка долго сидела у очага, глядя на огонь, и думала о том, что сказала правду. Но не всю. Потому что всю правду можно рассказывать только мёртвым. А живые должны доживать свои истории сами.

За ярангой, у старой лиственницы, была привязана упряжь Халым. Широкая, из сыромятных ремней, перевитая костяными застёжками. Её починили уже наполовину — Тулук успел заменить порванный кусок, но два ремня всё ещё болтались, требуя внимания. Рядом на снегу лежал кусок новой кожи — жёсткой, бурой, пахнущей дымом и мочой (так вымачивали сыромятину, чтобы она стала эластичнее).

Юта села прямо на снег, поджав под себя ноги. Взяла ремень, осмотрела — край нужно размягчить, чтобы продеть в пряжку. Для этого у Кынна был только один способ, старый как мир: жевать.

Она сунула конец ремня в рот и начала жевать.

Кожа была твёрдой, как подмёрзшая рыба. Зубы скрипели, слюна смешивалась с запахом дубильной коры и конского пота (хотя лошадей здесь не было — запах был другой, звериный, дикий). Юта жевала, перекатывая кожу во рту, разминая языком, пока она не начинала гнуться. Потом выплюнула, потянула — не гнётся. Засунула снова, жевала дальше.

Челюсти болели. Но она привыкла — с детства помогала брату чинить упряжь, и он всегда говорил: «Жуй крепче, не будь неженкой». Вот она и жала крепко. Даже крепче, чем надо. Потому что, когда рот занят кожей, не нужно ни с кем разговаривать. Не нужно объяснять, почему у тебя глаза на мокром месте. Не нужно врать, что ты не злишься на брата, не обижена на бабушку и вообще — счастлива.

Пальцы её тем временем работали сами: протянули размягчённый конец в пряжку, затянули, проверили. Хорошо. Дальше второй.

Юта взялась за следующий ремень, но перед этим невольно подняла голову и посмотрела туда, где за торосами начиналась тундра. А за тундрой — охотничьи тропы. Там сейчас, наверное, уже вышли охотники. Идут цепочкой, пригибаясь к ветру, собаки натягивают постромки, пар изо рта смешивается с утренним туманом. Тулук — впереди. Коготь — рядом. А она здесь, жуёт вонючую кожу и чинит упряжь для собаки, которая умнее её.

Юта вздохнула. От этого вздоха ремень чуть не выпал изо рта. Она поймала его зубами, зло дожевала, сунула в пряжку.

— Ничего, — сказала она себе под нос, когда язык уже мог ворочаться. — Ничего.

Она говорила про себя, но громко, будто хотела, чтобы её услышали духи. Или брат, который ушёл и не оглянулся. Или бабушка, которая знала всё, но почему-то не вмешивалась.

— Я ещё покажу. Всем покажу. И не надо мне ни духов, ни богов. Сама справлюсь.

Она потянула ремень — туго, как тетиву. Кожа не лопнула. Хорошая работа.

Юта отложила готовую упряжь, поднялась, отряхнула колени. Во рту был привкус крови — она нечаянно прикусила щёку. Или кожу. Или себя.

Не важно.

Она вернулась в ярангу, где бабушка уже разливала хан по мискам.

Юта откинула полог и шагнула из мороза в тепло. Перепад ударил по лицу, как мокрая тряпка, — щёки защипало, уши заложило, а нос наполнился запахом дыма, варёной крови и сушёных трав. Она на мгновение зажмурилась, привыкая к полумраку после уличного света, и услышала, как бабушка тихо напевает что-то себе под нос — не песню, даже не заклинание, а просто ритм, которым она сопровождала разливание ха́на по мискам: *«так-так, так-так, вот так, вот так»*.

— Заходи, заходи, не стой в дверях, — сказала бабушка, не оборачиваясь. — Стужу напустишь.

Юта шагнула вперёд, опустила полог за собой. Света в яранге было мало — очаг догорал, угли светились красным, а вверху, через дымовое отверстие, пробивался сероватый рассветный луч. Он падал прямо на бабушкины руки, и Юта заметила, как они дрожат — чуть-чуть, едва заметно. От старости. Или от того, что сегодня она тоже не спала.

— Садись, — бабушка кивнула на шкуру у очага. — Ешь.

Юта опустилась на пятки, протянула руки к огню. Ладони горели — на холоде она отвыкла чувствовать пальцы, а сейчас они оживали, наливались болью, будто в них вонзили сотню тонких игл. Она сжала их в кулаки, разжала, сжала снова. На подушечках остались чёрные полоски — песок из-под котла, смешанный с сажей. Она машинально потёрла их друг о друга, но грязь не отходила.