Юта медленно выпрямилась. Плечи её ещё дрожали, но подбородок уже вздёрнулся — тот самый упрямый подбородок, который она унаследовала от отца. Слёзы всё ещё стояли в глазах, но взгляд стал твёрдым, как лёд под копытами оленя.
— Ну что, Келе, доволен? — голос её прозвучал хрипло, но ровно. — Ты этого хотел? Догнал, чтобы посмотреть, как шаманская внучка плачет в снегу? Давай, смотри. Вот она я. Без гарпуна. Без брата. Без ничего. Насмотрелся?
Келе опешил. Он ожидал чего угодно — новой насмешки, злого окрика, даже удара, — но не этого. Не слёз. Не такого взгляда, в котором боль и ярость смешались в одно неразделимое целое. Он вдруг почувствовал, как вся его злость — на неё, на брата, на ту дурацкую ситуацию на площади — куда-то испарилась, оставив только неловкость и странное, саднящее чувство, которому он не знал названия.
— Я не… — начал он и запнулся, потому что слова, которые он приготовил по дороге, вдруг показались глупыми и мелкими. — Я не хотел…
— Не хотел? — Юта горько усмехнулась. — Ты не хотел. Ты просто открыл рот при всех, чтобы посмеяться надо мной. Ты просто решил, что это смешно — тыкать в меня пальцем, пока остальные смотрят. Ты просто сделал то, что делаешь всегда, Келе: нашёл того, кто слабее, и клюнул. А теперь, когда увидел, что я не слабее, когда я ответила — тебе обидно? Прибежал выяснять?
— Я не за этим прибежал! — выпалил он, и голос его сорвался на мальчишеский фальцет, как всегда бывало, когда он волновался. — Я хотел… я… — Он перевёл дыхание, заставил себя говорить спокойнее. — Ты меня выставила дураком. Перед всеми. Я этого так не оставлю.
— Выставила дураком? — Юта шагнула к нему, сократив расстояние до одного шага. Снег скрипнул. — Ты сам себя выставил дураком, Келе. Я тебе не помогала. Ты уже был дураком, когда открыл рот. И остался дураком, когда побежал за мной. Чего ты хочешь? Чтобы я извинилась? За то, что ты не умеешь следить за своим языком? За то, что мой брат меня унизил, а ты стоял и улыбался? За что мне извиняться?
Келе открыл рот, закрыл, снова открыл. Он чувствовал, как почва уходит из-под ног — не снег, а что-то более зыбкое, чего он не понимал. Перед ним стояла не та Юта, которую он привык дразнить, — не девчонка, которая краснеет и убегает. Перед ним стояла взрослая, злая, заплаканная женщина, которая только что пережила предательство брата и всё равно не сломалась.
— Я не хотел тебя доводить до слёз, — сказал он тихо, и в его голосе впервые не было ни насмешки, ни бравады. — Я просто… Ты всегда такая… Ты всегда выше меня. Лучше. Сильнее. И меня это бесит. Бесит, что девчонка может то, чего я не могу. Бесит, что ты даже плачешь так, будто это я виноват. А я, может, и виноват. Но не во всём.
Юта смотрела на него. Смотрела долго — несколько ударов сердца, в течение которых снег падал с неба редкими хлопьями, а где-то вдалеке лаяли собаки.
— Ты прав, — сказала она наконец. — Не во всём. Но в том, что случилось на площади, — да. Ты начал. Ты спровоцировал. Ты дал брату повод унизить меня. И ты за это ответишь. Не мне — себе. Когда-нибудь ты поймёшь, что сила не в том, чтобы унижать тех, кто слабее. А в том, чтобы не побояться встать рядом с ними.
Она отвернулась, собираясь уйти, но Келе вдруг шагнул следом.
— Юта!
Она остановилась. Не обернулась.
— Я… — он сглотнул. — Я не скажу никому. Что ты плакала. Не скажу.
Повисла пауза. Ветер качнул ветку лиственницы, и с неё посыпалась снежная пыль.
— Мне всё равно, — ответила Юта. — Можешь рассказать. Можешь не рассказывать. Слёзы — не позор. Позор — когда тебе весело от чужих слёз. А теперь уходи. Мне нужно быть одной.
И Келе ушёл. Медленно, то и дело оглядываясь, будто хотел ещё что-то сказать. Но слов не было.
А Юта осталась стоять в узком проходе между ярангами, глядя в серое небо, с которого сыпался редкий, мягкий снег. Слёзы высохли. В груди, где только что бушевала буря, теперь росло что-то новое — холодное, спокойное, как лёд, который намерзает слой за слоем, становясь только крепче.
«Ничего, — подумала она. — Ничего. Сегодня вечером я начну. И никто меня не остановит».
Глава 4. Грань терпения
Главная яранга Ых-Хара стояла в самом центре стойбища, и это была не просто самая большая постройка — это было сердце рода, его дымное, жаркое, тесное нутро. Каркас её держался на рёбрах гигантского кита-мамонта, которые, говорили, приволокли сюда ещё праотцы, когда мир был моложе, а лёд тоньше. Эти рёбра, пожелтевшие от времени и пропитанные сажей, выгибались к дымовому отверстию, как пальцы мёртвого великана, пытающегося дотянуться до неба.
Стены яранги украшали старые щиты из моржовой кожи — красно-бурые, дублёные в моче и дыму, с выжженными на них знаками: волчий клык рода охотников, спираль шаманов, круг солнца, которое умирало и воскресало каждую зиму. Под потолком висели пучки высушенных трав — багульник от злых духов, полынь от болезней, какая-то колючая ветка, которую бабушка Юты называла «пальцы Хладена» и велела не трогать. Сейчас травы качались в горячем воздухе, будто невидимые руки перебирали их, и тени от них плясали на стенах, как маленькие корявые духи.