Очаг в центре гудел ровно, сыто. Над ним на треноге из китовых позвонков висел котёл с горьким отваром — варевом из кореньев и сушёных ягод, которое пили только на советах, потому что оно проясняло ум и развязывало язык. Пахло от него так, что с непривычки можно было задохнуться: смесь полыни, горелой кости и чего-то кислого, как старый пот. Но привычные носы уже не морщились. К запаху добавлялся густой дух мокрой шерсти — охотники пришли с мороза, и на их кухлянках таял снег, — тюленьего жира, которым были смазаны лица и руки, и мужского пота, резкого, звериного, перебивающего даже дым.
Света в яранге было мало. Огонь выхватывал из темноты лица — суровые, обветренные, изрезанные морщинами и шрамами. Каждое лицо здесь было как карта прожитых зим: вот глубокая борозда на щеке старого Кутха — след от когтя белого медведя, вот обмороженные мочки ушей у Айнана, главы стойбища, вот выбитый зуб у одного из охотников, который он потерял, когда нарта перевернулась на полном ходу и он лицом пропахал лёд. Здесь не было красивых лиц. Здесь были лица, которые выжили.
Собрались главные.
Старейшины — трое седых мужчин, сидевших полукругом у самого очага. Ближе всех к огню — Кутх, самый старый из них, с лицом, похожим на кору древней лиственницы, и глазами, выцветшими до цвета талой воды. Он был так стар, что помнил времена, когда ка́лу ещё не подпускали людей к себе, а волки не шли в упряжку. Говорили, что он пережил трёх жён, двух сыновей и одного духа, который пытался украсть его имя, но запутался в его воспоминаниях и ушёл ни с чем. Кутх редко открывал рот, но когда делал это — все замолкали, даже ветер снаружи будто прислушивался.
Рядом с Кутхом — двое других старейшин. Один — грузный, с мощными плечами, которые ещё не сдались возрасту, и руками, покрытыми синими узорами старых татуировок. Другой — сухой, как прошлогодняя трава, с острым кадыком, который ходил вверх-вниз, когда он говорил. Их имён в стойбище почти не произносили — просто «старейшины», просто «те, кто помнит». Когда кто-то из них умирал, его имя уходило вместе с ним, а на его место заступал следующий, кто дожил до седины и не растерял разум.
Чуть поодаль от огня, на низком сиденье из китового позвонка, — Айнан, глава стойбища. Широколицый, медлительный в движениях, как зверь, который знает, что ему некуда спешить. У него были маленькие, глубоко посаженные глаза, которые никогда не выдавали его мыслей, и толстые, потрескавшиеся губы, которые он постоянно смазывал тюленьим жиром. Айнан говорил редко и мало, но каждое его слово падало в тишину, как камень в прорубь, — и по кругам от этого камня люди понимали, что им делать. Его власть была не в крике, а в молчании. Он мог сидеть и слушать спор целый вечер, а потом сказать одно слово, и спор заканчивался.
Отдельно от старейшин, но ближе к ним, чем к охотникам, сидел старый Хосей. Он не входил в совет — когда-то давно его звали, но он отказался, сказав: «Я лучше буду смотреть, как вы правите, чем править сам. Тот, кто смотрит, видит дальше того, кто сидит в кругу». Его слово на совете весило больше, чем у иных старейшин, — не по закону, а по правде. А правда на севере была дороже закона. Хосей сидел на сложенной вчетверо шкуре, вытянув вперёд больную ногу, и точил нож о камень — не потому, что нож нуждался в заточке, а потому, что привык, чтобы руки были заняты. Звук стали о камень был тихим, ритмичным — шурх-шурх, шурх-шурх, — и многие в яранге неосознанно подстраивали под него дыхание.
Бабушка Юты — шаманка Хая — сидела ближе к выходу, почти у самого полога. Она была единственной женщиной в круге. Не потому, что женщинам запрещалось входить в совет — запрета не было. А потому, что мало кто из женщин хотел сидеть в этой тесной, прокуренной, пропитанной мужским духом яранге и слушать разговоры о тюленях, волках и войне. Но Хая была не просто женщиной. Она была шаманкой. И когда она входила, даже самые старые охотники чуть склоняли головы — не из страха, а из уважения к тому, что она видела то, чего не видели они.
Она сидела, скрестив ноги, прямая, как древко стрелы. Её руки, покрытые татуировками-оберегами — спирали, круги, знаки духов, — лежали на коленях ладонями вверх. Глаза были полузакрыты, но Юта знала: бабушка видит всё. Каждое движение, каждый вздох, каждую тень на стене. Она была здесь, в дыму и жаре, но часть её всегда оставалась где-то там — за гранью, где духи шептали ей на ухо то, что она потом пересказывала людям.