Юта натянула верхнюю кухлянку, поправила малахай и вышла наружу.
Шкурохранилище стояло на отшибе, за кольцом жилых яранг. Невысокое, приземистое строение на деревянных полозьях — чтобы можно было перетащить, если стойбище решит кочевать. Стены из толстых пластов дёрна, крыша из жердей, поверх которых навалены шкуры, уже старые, драные, но всё ещё держащие тепло и снег. Вход закрывала тяжёлая полость из моржовой кожи — её даже ветер не мог откинуть.
Юта отодвинула полог и шагнула внутрь.
И сразу задохнулась.
Запах здесь жил своей жизнью. Тяжёлый, густой, въедливый — кислый от прелых шкур, острый от крови, что ещё не до конца отстала от мездры, терпкий от трав, которыми перекладывали шкуры, чтобы не жрала моль. В первые разы Юту от этого запаха выворачивало наизнанку. Она помнила тот день, хотя с тех пор минуло уже почти шесть зим.
Тогда ей было восемь. Восемь зим — по меркам Кынна почти ребёнок, но уже достаточно большая, чтобы начинать учиться женской работе. Бабушка привела её сюда впервые. Откинула полог, подтолкнула в спину:
— Иди, смотри. Это теперь и твоя работа тоже.
Юта сделала шаг, и запах ударил в нос, как кулаком. Глаза защипало, к горлу подкатила тошнота. Она увидела горы шкур — оленьих, тюленьих, волчьих, даже одну огромную, медвежью, с головой, которая скалилась на неё пустыми глазницами. На полу стояли деревянные корыта с мутной водой, в которой плавали какие-то тряпки, а по углам висели связки жил, похожие на змей.
Юта развернулась и выбежала.
Она забилась за ближайшую ярангу, в узкую щель между шкурами и жердями, и сидела там, зажмурившись и зажав нос рукавом, пока бабушка не нашла её. Бабушка тогда не ругалась. Просто села рядом на корточки, достала из-за пазухи сушёную ягоду и протянула.
— Первый раз всегда страшно, — сказала она. — И противно. И хочется убежать и забыть. Но ты не убежишь, внучка. Ты вернёшься. Потому что эти шкуры — это жизнь. Чья-то жизнь, которая согреет нас. Если ты не научишься их готовить, мы замёрзнем. И тогда духи тех зверей обидятся: мы взяли их дар, но не почтили трудом.
Юта тогда не поняла про дар и труд. Но через три дня вернулась. Сама. И бабушка молча дала ей в руки скребок.
Теперь, спустя шесть зим, запах почти не чувствовался. Вернее, чувствовался, но уже не вызывал ничего, кроме спокойной сосредоточенности. Это был запах работы. Запах жизни её рода.
Юта огляделась, привыкая к полутьме. Свет сюда проникал только через дымовое отверстие в крыше, да и то его почти не было — полярное утро скупилось на лучи. Она прищурилась, различая знакомые очертания: вот стопки оленьих шкур, мягких, с густым подшёрстком — для одежды. Вот тюленьи — жёсткие, скользкие, они пойдут на подошвы и ремни. В углу, на особом шесте, висели три волчьи шкуры, ещё сырые — с прошлой охоты. Их бабушка готовила для обрядов.
Юте нужны были оленьи. Три штуки. Она подошла к нужной стопке, присела, пощупала верхнюю. Ещё влажная — хорошо, значит, легко пойдёт под скребок. Она приподняла край, проверяя, не подгнила ли, не завелась ли черва. Нет, чисто. Бабушка учила проверять каждую, не лениться.
Она выбрала три шкуры: две помягче, для подкладки, и одну потолще, для верха. Сложила их одна на другую, взвалила на плечо. Тяжело. Каждая шкура — это десяток зим жизни зверя, его мышцы, его тепло, его кровь. Поднять такое — всё равно что поднять память.
Юта вышла из хранилища, прикрыла полог, заложила его камнем, чтобы ветер не открыл, и потащила шкуры обратно к яранге.
Внутри было тепло, как и всегда. Бабушка уже накормила Тулука — брат сидел у очага, допивал свой настой, поглаживая Когтя по загривку. Волк лениво щурился на огонь.
— Всё взяла? — спросила бабушка, не оборачиваясь.
— Всё.
— Тогда работай. Тулук, иди уже, люди ждут.
Брат поднялся, хлопнул Юту по плечу (больно, но она стерпела, даже не поморщилась) и вышел, забрав с собой запах мороза и мужского пота. Коготь лениво потянулся и поплёлся за ним.
Юта расстелила на полу, на специально отведённом месте, кусок старой кожи, чтобы не заляпать шкуры, и бросила свою ношу сверху. Потом сходила в сени, принесла инструменты.
Главный был кыракы — скребок. Вещь простая, но без неё никуда. Деревянная рукоять, чуть изогнутая, чтобы ложилась в ладонь, и насаженное на неё лезвие из камня — бабушка говорила, этот камень с дальней реки, где духи точат свои когти. Лезвие тупое, не нож, им не режут — им скоблят. Сдирают с мездры остатки жира, плёнки, мяса. Второй инструмент — илгир, костяной нож для финальной чистки, им уже работают тонко, когда шкура почти готова. Третий — туру, деревянная лопаточка для размягчения, ею потом мнут готовую кожу, чтобы стала как ткань.