Выбрать главу

— Отцово имя... — прошелестел её голос, похожий на шорох сухой травы. — Отцово имя взяла. Ой, не к добру. Ой, не к добру...

Но её никто не слушал.

Юта стояла посреди этого безмолвия — и чувствовала всё сразу. Чувствовала, как по левой ноге, той самой, что только что сводило судорогой, всё ещё бегают мурашки — не боль уже, но память о боли, тупое, ноющее эхо, которое напоминало: ты только что была скрючена в снегу, ты только что не могла встать. Чувствовала, как мокрая от растаявшего снега кухлянка липнет к плечам, и запах мокрой шерсти поднимается от неё — древний, звериный, как от стада оленей после метели. Чувствовала, как горит лицо — не от стыда, а от жара очага, который после долгого сидения в снежной норе казался почти обжигающим. На лбу выступили капли пота, и одна из них, солёная и горячая, скатилась по виску и застыла где-то у скулы, так и не добравшись до подбородка.

Тулук стоял в трёх шагах от неё. Он не двигался. Но те, кто знал его близко — а такие в яранге были, — видели то, чего не видели чужие. Его правая рука сжалась в кулак и медленно, почти незаметно разжалась. Потом снова сжалась. Пальцы побелели — даже в полумраке яранги было видно, как костяшки натянули кожу. Коготь, лежавший у его ног, вдруг поднял голову и повёл ушами — волк почуял то, чего не слышали люди: как в груди его человека что-то лопнуло, как натянутая тетива, и теперь звенит, не может утихнуть.

Тулук дёрнулся вперёд — на полшага, не больше, — и тут же осадил себя. Его лицо, обычно каменное, на мгновение дрогнуло. Под скулой прошла судорога — один раз, другой. Он смотрел на сестру, и в этом взгляде смешалось всё: и гордость, которой он не смел дать воли, и страх, который он не имел права показать, и гнев, который был ему привычнее любой другой эмоции. «Она сделала это, — стучало у него в висках. — Она правда сделала это. Именем отца. Его именем. Кто дал ей право? Кто дал ей силу?»

И тут же — другая мысль, тихая, как шорох снега за стеной: «Отец бы гордился».

Он не знал, какая из них правдивее. И от этого было только больнее.

Старейшины молчали.

Кутх — самый старый, тот, что помнил времена, когда калу ещё не подпускали людей, — сидел не шевелясь. Его выцветшие глаза, цвета талой воды, смотрели на Юту из-под нависших, как снежные карнизы, бровей. Он смотрел долго. Очень долго. Так долго, что кое-кто из молодых охотников начал беспокойно переминаться с ноги на ногу. Но старшие знали: Кутх не спит. Он думает. А дума Кутха — это как ход ледника: медленная, неостановимая, и когда она завершается — мир уже не прежний.

Он поднял ладонь.

Не высоко — едва оторвал от колена. Но жест этот был тяжелее, чем любой удар посохом. «Дайте ей договорить», — говорил этот жест прежде. Теперь он говорил другое: «Я услышал. Теперь молчите все».

Ладонь, покрытая старческими пятнами и вздутыми венами, замерла в воздухе. И весь совет замер вместе с ней — дышал, ждал.

Потом Кутх медленно — очень медленно, как сгибается под ветром древняя лиственница, — наклонил голову. Один раз. Кивок. Короткий. Тяжёлый. Окончательный.

И тишина треснула.

Айнан пошевелился на своём сиденье. Китовый позвонок под ним хрустнул — резко, отрывисто, как ломается наст под неосторожным шагом. Глава стойбища посмотрел на Кутха, потом перевёл взгляд на Хаю.

Бабушка стояла всё так же прямо, сжимая посох. Её лицо было непроницаемым, как замёрзшее озеро. Но когда она встретилась взглядом с Айнаном, она сделала то, чего никто не ожидал. Даже Юта. Даже, может быть, она сама.

Она кивнула. Едва заметно. Чуть склонила голову — неохотно, горько, с таким достоинством, с каким отдают самое дорогое. Но кивнула.

Айнан поднялся.

Встал во весь рост, и тень его упала на стену, на старый щит из моржовой кожи, на выжженный знак волчьего клыка. Широкоплечий, медлительный, с маленькими глубоко посаженными глазами, которые сейчас смотрели прямо на Юту — и только на неё.

— Юта, дочь Айхала, — произнёс он, и его голос, обычно глухой, теперь звучал почти торжественно, как звучит старый бубен, когда в него ударяют в первый раз после долгого молчания. — Ты просишь испытания. Совет даёт тебе луну.

По яранге пробежал шёпот — не гневный, не возмущённый, а скорее удивлённый. Будто люди сами не верили, что только что услышали. Где-то у стены Сим выдохнул — громко, с присвистом, — и тут же зажал себе рот ладонью. Кэри и Мэри переглянулись, и Мэри чуть заметно покачал головой — не осуждая, а будто всё ещё не в силах поверить.