— Ты-то чего за неё? — Долговязый прищурился. — Она тебе кто? Сестра? Свояченица? Или просто красивая?
Третий фыркнул — облачко пара вырвалось у него из ноздрей, как у молодого бычка.
— Просто надоело. В каждой яранге одно и то же: «Женщина — это очаг, женщина — это дети, женщина — это шкуры». А когда надо копьё держать — так мужики давай. А если мужиков не останется? Если чужие волки придут, а мы все на тюленях? Кто тогда род защитит? Бабка Кымыль?
Услышав это имя, долговязый вздрогнул и торопливо оглянулся через плечо.
— Тише ты. Помяни говно — вот и оно.
Из темноты между двумя ярангами, оттуда, где снег был особенно глубок и тени лежали плотно, выступила Кымыль. Она двигалась не как человек — а как старый зверь, который чует падаль задолго до того, как она упадёт. Закутанная в вытертую шкуру, которая когда-то была белой, а теперь стала серой от сажи и времени, она шаркала по снегу, опираясь на кривую палку. Лицо её, изрезанное морщинами, напоминало печёное яблоко, забытое на морозе: сморщенное, тёмное, с провалами вместо щёк. Беззубый рот беззвучно шевелился — она то ли жевала что-то невидимое, то ли вела вечный разговор с духами, которых никто, кроме неё, не видел.
Парни шарахнулись.
Долговязый сделал шаг назад и чуть не провалился в сугроб. Второй схватился за кинжал — просто так, на всякий случай, потому что от Кымыль никто не знал, чего ждать. Третий, тот, что всегда ходил с гордо поднятой головой, вдруг опустил подбородок и зачем-то поправил малахай, хотя тот и так сидел ровно.
— Доиграется, — прошамкала Кымыль, ни к кому не обращаясь. Её голос был похож на звук, с которым трескается старый лёд: тихий, но пробирающий до костей. — Доиграется девка... до беды. Помяните моё слово. С гарпуном... на совете... отцовым именем клялась. Духи такого не прощают. Ой, не прощают...
Она перевела дух и уставилась на парней. Глаза у неё были маленькие, глубоко посаженные, но блестели в темноте, как две ледышки.
— А вы чего стоите? Чего рты раззявили? Думаете, вас это не касается? — Она ткнула кривой палкой в сторону долговязого, и тот отшатнулся так резко, что задел плечом соседа. — Касается. Всех касается. Род пошатнулся. Девчонка мужиком хочет стать. Брат её не держит, бабка не учит, совет — и тот прогнулся. Раньше такого не было. Раньше порядок был. А теперь что? Теперь каждый будет сам по себе? Каждый своё имя кричать? А имя-то святое. Им не клянутся. Им живут.
Она замолчала и сплюнула в снег — густую, тёмную слюну, которая тут же замёрзла.
Парни переглянулись.
— Мы... не по её душу, — пробормотал долговязый, пятясь. — Мы... шли просто. Домой шли.
— Домой? — Кымыль скривила беззубый рот. — Домой — это хорошо. Дом — это очаг. Очаг — это женщина. Вот и сидите у своих очагов и не лезьте, куда не звали. А то духи вас заметят. А когда духи замечают — они не прощают.
Она повернулась и зашаркала прочь, в темноту, из которой появилась. Кривая палка оставляла в снегу глубокие, неровные следы, и парни смотрели на эти следы, пока они не скрылись за углом яранги.
— Вот ведьма, — выдохнул долговязый, когда Кымыль скрылась из виду. — Тьфу. Чтоб тебя Хладен унёс.
— Не каркай, — оборвал его третий. — У неё язык — что твой нож. Сглазит — не отмоешься.
— А чего она про духов? — спросил второй, всё ещё держась за кинжал. — Думаешь, правда накажут? Девчонку эту... Юту?
Третий пожал плечами — широко, размашисто, будто хотел скинуть с себя не только вопрос, но и холод, который напустила старуха.
— Духи, они... сами решают. Не мы. И не Кымыль. А если накажут — так за дело. А если нет — значит, правда в ней есть. Отцовская.
Он помолчал и добавил тише, так, что ветер почти унес слова:
— Я, может, и не верю, что она пройдёт. Но я хочу, чтобы попробовала. Понимаешь? Хочу.
Долговязый хотел возразить, но осёкся. Он вдруг представил себе, как сам стоит перед советом — с ледяными ногами, с мурашками на икре, с именем отца на языке. И понял, что не смог бы. Ни за что.
— Ладно, — буркнул он. — Пошли. Завтра рано вставать.
И они пошли сквозь снег — трое молодых охотников, каждый со своей думой, каждый со своим страхом. А следом за ними, неслышимая и невидимая, кралась тень старушечьего проклятия, которая то ли растворилась в метели, то ли осталась ждать своего часа.
Келе стоял у своей яранги. Он не пошёл за остальными, не стал обсуждать совет с парнями, не задержался даже, чтобы переброситься парой слов с Симом. Он стоял один, прислонившись спиной к мёрзлым шкурам, и смотрел на Юту исподлобья.
Без насмешки.
Раньше, сколько Юта его помнила, он всегда смотрел на неё либо с усмешкой, либо с вызовом, либо — в лучшем случае — как на пустое место. Теперь же во взгляде его было что-то непонятное. Будто он впервые увидел человека, которого раньше заслоняла собственная тень.