Первое место, двенадцатый ряд — а вот и оно. Мое пристанище, которое оказалось гораздо ближе к сцене, чем я рассчитывала, когда впервые увидела отпечатанные цифры. Зато меня действительно радовало, что сидение было крайним.
Удобно расположившись, я выключила звук на телефоне и настроилась на ожидание. Клим явился ровно к началу спектакля, и расспросить его мне уже не удалось. Он свободно уселся в проходе слева от меня и направил свой взор на сцену, а я, взяв с юноши пример, сделала то же самое.
Актеры вышли, начались «Отцы и дети» по Тургеневу, но я никак не могла унять свои хаотичные мысли. Что я вообще забыла в театре? Какой в этом был смысл? Почему билет лишний? И все мои размышления вылетели пробкой, когда я увидела на сцене его.
В образе Базарова он не играл. Нет. Клим жил, дышал и говорил столь естественно, столь реально, что каждая фраза звучала правдиво, без единой нотки самолюбования или заигрывания с публикой. Он всецело был им. С головы до пят.
Речь лилась удивительно легко, а зрители будто стали лишь невольными молчаливыми свидетелями. Никто не смел даже слова шепнуть. Все с замиранием сердца наблюдали за актерами, среди которых особенно выделялся мой знакомый-незнакомый, призрачный-телесный гость.
Ко мне он стоял боком, и я молила судьбу, чтобы он наконец-то повернулся. И когда Клим это сделал, меня совершенно лишило дара речи: в его грудине сияло таро, и оно не было пустым. Наоборот, оно выглядело чарующе прекрасным и безумно уникальным — ранее я не встречала ничего похожего.
«Изумительно», — только и всплыло в моем разуме. Глаза не моргали, боясь упустить даже самое краткое мгновение, а дыхание замедлилось, почти не создавая лишнего шума, чтобы ничего не отвлекало от происходящего на сцене. И в таком же экзальтированном состоянии прибывал весь зал, который в едином порыве наслаждался эпизодом за эпизодом.
— Знаешь ли ты, о чем я думаю?
Базаров лежал на спине, заложив руки за голову, и пусть лица его не было видно, это нисколько не мешало ему удерживать внимание публики.
— Не знаю. О чем?
— Я думаю: хорошо моим родителям жить на свете! Отец в шестьдесят лет хлопочет, толкует о «паллиативных» средствах, лечит людей, великодушничает с крестьянами — кутит, одним словом; и матери моей хорошо: день ее до того напичкан всякими занятиями, ахами да охами, что ей и опомниться некогда; а я…
— А ты?
— А я думаю: я вот лежу здесь под стогом… Узенькое местечко, которое я занимаю, до того крохотно в сравнении с остальным пространством, где меня нет и где дела до меня нет; часть времени, которую мне удастся прожить, так ничтожна перед вечностию, где меня не было и не будет… — Тембр сделался только глубже, будто проникая под кожу, в вены, разнося небывалое чувство потерянности и незначительности. — А в этом атоме, в этой математической точке кровь обращается, мозг работает, чего-то хочет тоже… Что за безобразие! Что за пустяки!
В голосе грянул гром и затих. Но лишь на один вдох мне показалось, что в воздухе растянулись запахи озона и не хлынувшего ливня.
Спустя, наверно, целую жизнь, лампада погасла, но спектакль не окончился.
— Анелия, вон тот молодой человек, что играет Аркадия, положил на тебя глаз с самого начала выступления. И если ты не хочешь объясняться с ним и его назойливостью, почему внезапно извечно пустовавшее место занято тобой, рекомендую улизнуть сейчас.
Лишь я открыла рот, призрак вскочил со ступеней и активно закивал в сторону выхода.
— Да, именно сейчас. Не дожидаясь финала. Иначе он, как только закроется занавес, поймает тебя, а из его цепкой хватки сбежать будет достаточно трудно, — я поднялась с места, и Клим совсем тихо добавил: — Если не невыполнимо.
На носочках я покинула зал. Быстрым шагом прошла через все фойе к дверям, но, увидев стойку слева, не удержалась и схватила программку сегодняшнего выступления.
— Хорошо, меня ты уберег. А как же ты? Он же тогда замучает расспросами тебя, — на пониженных тонах заговорила я, оказавшись на улице.