Выбрать главу

— Потому что вас, понятно, интересует только эта гадость...

Она закурила сигарету, прислонилась своим подбритым затылком к стене и сквозь дым наблюдала, как кружатся в танце три пары. Когда джаз делал передышку, мужчины отпускали от себя дам, хлопали в ладоши, потом умоляюще протягивали руки к неграм — так, словно их жизнь зависела от этого дикого грохота; тогда сердобольные музыканты ударяли с новой силой, и бабочки-поденки, взвихренные бешеным ритмом, порхали опять, прильнув друг к другу.

Тем временем Раймон зло смотрел на женщину с коротко стриженными волосами, которая сидела и спокойно курила, на ту самую Марию Кросс, — он искал и наконец нашел слова, способные вывести ее из себя:

— Тем не менее вы бываете здесь.

Она поняла, что он хотел сказать: человек всегда возвращается к своим ранним склонностям. С удовольствием отметил он, как ее лицо залилось краской, как сурово сдвинулись брови.

— Мне всегда были отвратительны заведения такого рода, вы, должно быть, плохо меня знаете! Вот ваш отец, наверное, помнит, какой для меня было мукой, когда господин Ларуссель тащил меня в «Красный лев». Бесполезно говорить вам, что я хожу сюда по обязанности, да, по обязанности... Но разве такой человек, как вы, способен понять мои терзания? Даже Бертран и тот советует мне потакать, — конечно, в разумных пределах, — вкусам моего мужа. Если я хочу сохранить какое-то влияние на него, не надо слишком натягивать струну. Знаете, Бертран человек широких взглядов: он умолял меня не противиться его отцу, когда тот требовал, чтобы я остригла волосы...

Достаточно было Марии произнести это имя — Бертран, чтобы напряжение оставило ее и она успокоилась, помягчела. Раймон увидел мысленным взором пустынную аллею бордоского парка в четыре часа пополудни и мальчишку, который запыхавшись догонял его; услышал плаксивый голос: «Отдай тетрадь...» Что за человек получился из этого хилого мальчика? Раймон попытался задеть Марию:

— Теперь у вас взрослый сын...

Нет, она вовсе не была задета, а засияла улыбкой:

— Ах, да, вы же знаете его по коллежу!

Раймон снова стал человеком в ее глазах — ведь он бывший соученик Бертрана.

— Конечно, взрослый, но не только сын, а одновременно и друг, и наставник. Вы не можете себе представить, сколь многим я ему обязана.

— Да, вы говорили — вашим замужеством.

— Замужеством, верно, но это еще не все. Он открыл мне... ах, нет, вам не понять. И все-таки, я сейчас подумала, ведь вы были его товарищем, — мне хотелось бы знать, каким он был в детстве. Я уже не раз спрашивала мужа, но это просто невероятно: отец ничего не может сказать о том, каким был его сын. Он твердит одно: «Был милым ребенком, как все дети». По правде говоря, непохоже, чтобы вы могли близко наблюдать Бертрана. Во-первых, вы намного старше!

Раймон пробурчал:

— На четыре года, это ерунда. — И добавил: — Помню мальчишку с девичьим личиком.

Она не рассердилась, но со спокойным презрением сказала: да, она вполне представляет себе, что ему и Бертрану не дано понять друг друга. Раймон увидел, что в представлении Марии ее пасынок парит над ним на недосягаемой высоте. Мария думала о Бертране, она пригубила шампанского и блаженно улыбалась. Как разъединившиеся бабочки-поденки, она тоже хлопала в ладоши, чтобы музыка помогла ей продлить очарование. Что осталось в памяти Раймона от женщин, которыми он обладал? Многих он навряд ли бы узнал снова. Но за эти семнадцать лет почти не проходило дня, когда бы он не воскрешал в своей памяти, не поносил, не ласкал это лицо, которое сегодня видит так близко. И все же она была так далека от него в эту минуту, что он не выдержал и, стремясь приблизиться к ней любой ценой, еще раз упомянул Бертрана.

— Он скоро ужо окончит институт?

Она отвечала с готовностью, что он на последнем курсе, он потерял четыре года из-за войны, она надеется, что он окончит с отличием. А когда Раймон прибавил, что Бертран, несомненно, пойдет по стопам отца, Мария возразила, что ему будет дано время подумать. Впрочем, она уверена, что он везде займет достойное место. Раймону не понять, какая это высокая душа!

— В институте он затмевает всех. Но я сама не знаю, зачем вам все это говорю... — И, словно спустившись с облаков, спросила: — А вы? Чем вы занимаетесь?

— Всякими делами... Ничем определенным.

И вдруг его собственная жизнь показалась ему бесконечно жалкой. Мария вряд ли слышала, что он ответил: нет, она не презирала его, для нее он просто не существовал. Привстав, она делала знаки Ларусселю, который все еще разглагольствовал у стойки, тот крикнул:

— Еще минуточку!

Вполголоса она заметила:

— Какой он красный! Он слишком много пьет.

Негры укутывали свои инструменты, как заснувших детей. Только пианино, казалось, не может остановиться; одна пара еще кружилась, другие, так и не расцепившись, рухнули. Наступил час, который любил посмаковать Раймон: час, когда когти спрятаны, глаза полны неги, голос приглушен, а руки притаились... В это время он обычно улыбался, грезя о том, что вскоре произойдет: на рассвете из комнаты выйдет мужчина, насвистывая, он тихо удалится, оставив на кровати изнуренную, словно убитую женщину... Ах, Марию Кросс он бы, конечно, так не оставил. Целой жизни не хватило бы на то, чтобы насытиться этой женщиной! Она настолько равнодушна к нему, что и не замечает, как он касается ее колена своим, даже не чувствует прикосновения. У него нет власти над нею, а ведь в минувшие годы счастье было так близко: тогда она думала, что любит его. Он этого не знал, он был еще совсем ребенком, ей надо было предупредить его, намекнуть, чего она от него ждет, он приближался бы к ней так медленно, как бы она того желала, — он умел, когда надо, умерять свое неистовство. Она насладилась бы радостью... Теперь уже слишком поздно, неужели придется ждать века, до тех пор пока снова произойдет совпадение их судеб в шестичасовом трамвае? Он поднял глаза, посмотрел на себя в зеркало: молодость уходила, появились признаки увядания, время быть любимым прошло, наступило время любить, если ты этого достоин. Он положил свою руку на руку Марии Кросс:

— Помните трамвай?

Она пожала плечами и, не оборачиваясь к нему, с вызовом спросила:

— Какой трамвай? — И сразу же, чтобы он не успел ответить, прибавила: — Вы будете очень любезны, если сходите за господином Ларусселем и возьмете его пальто, иначе мы никогда не уйдем отсюда.

Он как будто не слышал. Она притворялась, когда спросила: «Какой трамвай?» Раймон хотел возразить, что в его жизни не было ничего более драгоценного, чем те минуты, когда они сидели друг против друга среди бедняков, которые дремали, запрокинув черные от угольной пыли лица; из чьих-то отяжелевших рук выскользнула газета, а простоволосая женщина тянула к свету роман с продолжением, и губы ее шевелились, словно в молитве. Тяжелые предгрозовые капли прибили пыль на узкой дороге, огибавшей сзади Таланскую церковь; их обогнал какой-то рабочий на велосипеде; он сидел, пригнувшись к рулю, и на боку у него висел холщовый мешок, откуда торчала бутылка. Пыльные ветви деревьев походили на протянутые руки, молящие о глотке воды.

— Прошу вас, будьте так любезны, приведите сюда моего мужа. Он не привык столько пить, мне надо было остановить его, он совершенно не переносит алкоголя.

Раймон, севший было на свое место, поднялся и, увидев себя в зеркале, опять ужаснулся. Зачем ему оставаться молодым? Он еще мог рассчитывать, что его полюбят, но выбирать уже не приходилось. Все возможно для того, кто сохраняет эфемерный блеск человеческой весны. Пять лет долой, думает Раймон, и он мог бы еще попытать счастья: как никто другой, он знал, что мужчина в пору цветущей молодости способен победить неприязнь, привычки, целомудрие и угрызения совести женщины уже пожившей, ибо самая его молодость пробуждает в ней жадное любопытство. Но теперь он чувствовал себя безоружным и смотрел на свое отражение в зеркале, как накануне битвы смотрел бы на сломанную шпагу.

— Если вы не решаетесь, я пойду сама. Его там спаивают... Как мне его увести? Боже, какой позор!