От входа, вдоль правой стены к иконостасу с противоположной стороны от Елисея протиснулся кузнец. Он подошел к церкви, когда все уже вошли внутрь, с минуту постоял у крыльца, окидывая взглядом это серое, обветренное здание, с давних пор казавшееся ему главным воплощением вселенского убожества. Дождь усилился, и целые струи текли с его шляпы, разбиваясь о плечи. Поглядев на низкие, холодные тучи, он, наконец, поднялся по ступенькам и вошел в открытую дверь. Добравшись до свободного пространства у иконостаса, он остановился, прижался спиной к стене и переводил глаза с Лукьяна на Елисея. По толпе тут же пронесся взволнованный шёпот, никто из них не ожидал появления кузнеца. Его длинные волосы были подвязаны на затылке и не скрывали злого, опасного взгляда. Даже учительница, стоявшая в другом конце помещения, вздрогнула, заметив мрачное лицо Нестора, чей взгляд из-под косматых бровей насквозь сверлил пространство, сдавленное людскими телами. Но когда он уставился на бродягу, его взгляд посветлел. Насте снова подумалось, что он нарисовал себе некий образ Елисея, который затмил реальность того, кто стоял перед ним. Нестор смотрел на бродягу и ему, действительно, казалось, что вещи предстают для этого человека в неисчерпаемом богатстве их смысла, вернее, наполняются новым, неведомым содержанием, что глубже и выше самих этих предметов, которые все окружающие воспринимали слишком поверхностно, не подозревая при этом, что именно на поверхности могут лежать самые сокровенные тайны. Вот сейчас, когда он смотрел на иконы и равнодушные лики святых, он видел вовсе не их: перед ним представал неопределенный смысл, который способен был открыть в окружающих предметах только сам Елисей, ведь он умел обнаруживать вокруг себя неисчерпаемые глубины, являвшиеся неведомыми ему глубинами его самого. Как бы стремительно не вращались все окружавшие его предметы, это никак не сказывалось на неприступном величии его одиночества. Он никак не называл предметы, потому что имя не помогало ему понять их, а наоборот искажало их значение. Для него не существовало выбора между красотой и безобразием, каждая вещь была лишь пустым пространством, которое он заполнял отсветом своего взгляда. Нельзя было даже предположить, что творилось в его голове: отголоски молитв и кашель могли восприниматься им как ужасные проклятия, а могли преображаться в прекрасные гимны. Он мог разглядеть красоту и святость там, где все привыкли видеть мерзость и порок, а в общепризнанном героизме заметить очевидную трусость. Он был недвижим, но казалось, что он размахивает невидимой дирижерской палочкой, и извлекает из душного, сжатого пространства таинственную, слышную только ему музыку. И Нестор зачарованно смотрел на этот образ бесконечно свободного человека.
Лукьян, увидев серые, бездонно-угрюмые, точно как у колдуна, глаза Нестора, попытался сдержать нараставшую панику, но теперь это едва ли ему удавалось: он уже несколько раз заикнулся, и запинки стали заметны окружающим после того, как он в одном месте перепутал текст молитвы. То есть путаницы-то никто, кроме самого Лукьяна, ни в жизни бы не различил, но осознав, что, переставил местами слова и брякнул галиматью, он сам замолчал, нарушив этим размеренность монотонного ритма службы. – Несть исцеления в лице моем от плоти гнева твоего. – Демьян взглянул на него, потом на кузнеца, и только после этого священник продолжил с дрожащей, мертвецкой интонацией. – Несть мира в костех моих от лица грех моих. – Его трепещущая, рябая тень корчилась и рваными кружевами расползалась по стенам. Все смотрели на кузнеца, ожидая недоброго, но он молча стоял у стены, и впоследствии, после произошедших буквально через пару минут событий, как ни странно, все очень быстро успели забыть о его присутствии в церкви в тот злополучный день. Но даже если б Нестор и задумал помешать ходу службы, ему бы это уже не удалось, потому что в это мгновение в церкви появился еще один посетитель.
Поплевывая семечками, в церковь вошел Игоша. Его рыжие, жесткие волосы топорщились, как сучья придорожного куста. Через плечо был перекинут холщовый мешок, а к поясу веревкой был привязан дохлый пес, который волочился за хозяином по полу. По толпе пробежал холодный шёпоток и тихие бабьи завывания. Выйдя к иконостасу, Игоша огляделся вокруг и, повернувшись к пробудившимся от меланхолии крестьянам, громко заговорил, прервав проповедь. Опешив, Лукьян замолчал: произошло нечто, на что стоило отреагировать, и он понимал, что необходимо срочно вернуть себе власть, но всё случилось чересчур быстро, а в пересохшем горле, как назло, не оказалось ни глотка воздуха, чтобы произнести хоть слово. Игоша же, напротив, и не думал замолкать: – Не помешаю? А? Да ладно вам! Аще кто хощет ко мне ити, да отвержется себе. Чего вы тут не слыхали? Преже составы плоти нашея любезны, ныне же гнусный и смердящий, яко сухи кости наша, не имуще дыхания. Где лепота лица? Не фурычит?! Искурепкалась? А? Вежды, говорю, подымать надо да пяльцами придерживать или дажь на брови подворачивать, коли потенциал имеется, а еще лучше булавкой какой-сякой прикалывать, тогда точно дрема и под лавкой не освоит. Ладно, сиволдаем не кличьте уж, полынья в груди дюже взыграла, в черепки репу раскурочила. Но бяда моя не из тех, что утешения желает, наоборот, она только этим чувством своей неутолимости и подпитывается, вот и фордыбачу перед тем как ся убийством смерти предати. Покричу-покручусь, веремя потырю, да опять в катух свой схоронюсь. Ничего, скоро уже веревку вить. – Оскалив гнилые, закопченные табаком зубы, Игоша повернулся к священнику и дьякону. – Вы, смотрю, у нас прям как дыба с петлей! Стоит, и ведь даже духом не поведет, игумен из гумна! А держи язык за зубами лучше, чья бы ни рычала, да твоя бы молчала! А чего за хруст в щелях? Мокрицами приход дополняете? Ну, ничего, оно и у соборных попов – без клопов никак не бывает! Да не робейте вы, малый огонь бороды не ископтит. Вот гребень красный примерить – то дело другое. Тут навык особый нужен. Ладно, хватит речений, я ж сюда по делу пожаловал, мне зерно разбоя посеять надобно. Вались бурка, сухая и вяленькая! – Тут Игоша раскрыл свой мешок, который оказался полон желудей и орехов, и принялся кидаться ими во все стороны и гасить лампадки. И что удивительно: никто, даже Лукьян не решился остановить его. У священника как будто закружилась голова, перед полузакрытыми глазами поплыли пляшущие огоньки лучин, а людская вонь мешала глубоко вздохнуть. Потом всё потемнело, и он почувствовал себя слепорожденным во тьме.