На фундаменте прочного бытия «в образе» Вахтангов впоследствии построил кружевное, воздушное, но крепкое здание «Турандот», где актеры и воздействовали «образом» и где одинаково интересны были творящий актер и творимый им образ.
Да, «Турандот» — для зрителей, но зрители ничего не увидели бы, ничего не услышали, ничего не почувствовали, если бы Вахтангов в своей молодости так страстно не полюбил Станиславского, не уверовал в его «систему», не оценил значения работы над собой, предшествующей работе над ролью.
Как сын, любил Вахтангов Станиславского и, как сын, иногда его позабывал.
Нам в «Празднике мира» следовало строго держать курс на объективность создаваемых нами образов, чтобы не наткнуться на мель натурализма.
Зрителям нужен Театр: одних актерских «переживаний» мало, нужен еще со сцены посыл, нужно, чтобы через пьесу, через роль с ними вели разговор о человеке, о жизни.
Мы сшибались с курса, играли неврастенично, чем вызывали не раз истерики в зале и разгром со стороны Сулержицкого.
Он писал в своем дневнике 9 декабря 1914 года:
«На предыдущем “Празднике мира” с одной дамой в публике случилась истерика (в конце второго акта). Мне это было неприятно.
Считается, будто истерика есть показатель глубокой потрясенности души, будто она указывает на большие духовные переживания, на интересный, тонкий и глубокий духовный мир человека. А, между тем, это громадная ошибка… Актеры ужасно любят, когда в публике истерики, — это считается известного рода доказательством необычайно сильной игры, глубокого вдохновения, искреннего переживания и т. д. — “Сейчас было две истерики, вот как игранули”.
А между тем мне кажется, что истерики в публике доказывают как раз обратное.
Когда актер действительно живет глубоко, когда его игра есть “творение”, то как бы сильно он ни взволновал зрителя, истерик не будет. Я вспоминаю Дузе, даже Грассо и других великих актеров, как Шаляпина, Никита или актеров Художественного театра, в лучших ролях и моментах — и не могу вспомнить и даже представить себе, чтобы их искусство вызывало истерики. Наоборот, люди даже с растрепанными нервами, поддаваясь их искусству, получали духовное удовлетворение и успокаивались душевно.
Актер заражает публику теми чувствами, какими он сам живет. И независимо от размера дарования у всякого актера есть лучшие способы воздействия на публику и худшие.
Когда в “Празднике мира” жили глубже, жили задачами, вытекающими из основной идеи пьесы, когда задачи эти шли от зерна роли, вытекающего так или иначе из сквозного действия пьесы (то есть — прекрасные по душе люди стараются удержаться в добре, но не могут совладать с собой и от этого глубоко страдают), эти задачи волновали зрительный зал благородно, как должно волновать искусство, и вызывали даже у меня слезы о том, что мы так несовершенны. Каждый узнавал себя, свою душу в героях пьесы и страдал и за них и за себя в этой борьбе со своими страстями и недостатками и скорбел, и так или иначе в душе от спектакля оставался след: “Да, мы таковы, и жалко нас всех, и что можно было бы сделать, чтобы было лучше? Или нельзя лучше? Автор говорит, что нельзя, так как все зависит от физической организации и от внешних условий, а так ли это?”»
Запись в дневнике Сулержицкого — рецензия, причем рецензия особого свойства. Будто Сулержицкий увидел нас изнутри, понял все причины нашего отклонения от подлинного реализма.
Да, в вечер спектакля, о котором идет речь, мы наткнулись на мель натурализма.
Почему так случилось?
Ведь Вахтангов был умным, вдумчивым и взыскательным режиссером, а не сумел глубину содержания пьесы превратить в высоту ее сценического выражения.
Мы ли — исполнители пьесы — помешали ему?
Думаю, что вину надо разделить пополам, половину вины легче вынести. «Праздник мира» — всего лишь второй спектакль студии, и естественно, что не было, и не могло быть, у нас того режиссерского и актерского умения, какое делает для зрителя радостным восприятие самых мрачных пьес. Очевидно, в вечер того спектакля, о котором писал Сулержицкий, да и в другие вечера мы разбредались в стороны от «зерна» и от «сквозного действия» пьесы каждый «по своим углам», то есть каждый бередил себя, стремясь играть сильно и потому забывая жить верно.
Что я помню о своем репетиционном и сценическом самочувствии?