— Оденьтесь! — случалось, что кричали зрители нам, когда мы, «певцы зимой погоды летней», легонько постукивая зубами от нестерпимого холода, делали вид, что нам очень тепло.
К актерам народ отнесся с поразительной симпатией. Он отдавал нам столько искреннего, столько горячего внимания, что этим завоевывал нас.
Время военного коммунизма своей суровостью отучило актеров смотреть на себя, как на «избранников» и поставило нас во всем рядом со всеми. Мы связались со всеми сначала нашими общими лишениями. Спаивала нас со всеми и всеобщая ненависть к врагам, внутренним и внешним, ввергавшим страну в жестокие испытания. Мы стали осознавать себя гражданами.
То, что у миллионов советских людей хватало сил перенести холод и голод и перешагнуть через отчаяние, знаменует многое. Те, кто блокировал нас, убедились, что у народов Советской страны превосходящие силы жизни.
Партия и народ не только оборонились от нападений Антанты, но начали строить свое Советское государство, создавать армию, развивать науку, технику, искусство. Мы радовались успехам нашего государства. Гордились ими.
А на фронте искусства шли ожесточеннейшие бои… «Дух века требует важных перемен и на сцене драматической», — так выразил Пушкин связь между действительностью и театром.
По-разному понимали эту взаимосвязь театральные деятели первых лет революции, разные «перемены» были им желанны.
Опять возвращаюсь к своему «шестку» — студии, так как данных на широкий обзор театральных борений, смут, веяний у меня нет.
Итак — о студии.
Сторонники левого направления негодовали, говорили, что студия убивает в актере игровую стихию.
В этом же был обвиняем и Московский Художественный театр.
Даже такой истинно творческий человек, как Маяковский, писал:
Для других театров
представлять не важно:
для них
сцена —
замочная скважина.
Сиди, мол, смирно,
прямо или наискосочек
и смотри чужой жизни кусочек.
Первая студия занимала небольшую театральную территорию и немного было в ней опытных и ярких актеров, но Первая студия заняла определенное место в борьбе за свои художественные принципы, первый из которых — «жизнь человеческого духа», переданная со сцены театра в художественной форме. Считаю это доблестью студии, если вспомнить диспуты 20‑х годов о театре эксцентрическом, о театре современном. Лозунги этих диспутов были: американизация театра, бульваризация театра, механизация его.
Отрицалось значение «искусства высокого, искусства серьезного, искусства вечного, искусства вообще»…
Быть может, мы только из боязни вылезти за пределы привычного продолжали держаться «жизни в образе»?
Может быть, и так.
Но хорошо, что вольно или невольно, а вместе с театрами, впоследствии ставшими академическими, мы были верными основе русского театрального искусства — стремлению к жизни на сцене.
Только «представлять» — тоже не театр.
Когда играешь только для других, без того, чтобы и для тебя что-то теплилось в душе, без того, что и ты, актер, испытываешь радость творчества, — ледяной тогда театр.
Нет, только на двух ногах, и притом равной длины, не хромает человек. И только тот театр не хромает, режиссеры и актеры которого со зрителями считаются всемерно, но отнюдь не теряют своей внутренней глубочайшей сосредоточенности в жизни сценического образа.
Тема театра — человек.
Жизнь передается через человека.
Идея становится ощутимой через человека пьесы и спектакля.
Как же можно презреть человека — сценический образ?
Чем будет жива профессия актера, от которой отняты обязанность и право сценического перевоплощения?
Так я думаю теперь. А то, что думала тогда, я не в состоянии была бы выразить словами.
Маяковского я тогда не читала, не интересовалась им совершенно и, — чтобы быть до конца откровенной, — не запомнила его, хотя по приглашению студии он выступил с чтением своих произведений.
Ни на какие диспуты я не ходила: ничего бы в них не поняла, а только было бы страшно и больно за Художественный театр, за его студию.