Выбрать главу

Сейчас и Первая студия Московского Художественного театра, и актер Михаил Чехов не пользуются доброй славой, а, скорей, лихом поминаются. Жизнь моя, склоняющаяся к вечеру, сняла с меня и розовые и темные очки. Не хочу сиропить или чернить то и тех, на что и на кого глядели мои глаза, что и кто были доступны моему внутреннему взору.

Вахтангов в 20 – 21 годах — это уже сильное и отважное режиссерское имя. В смысле зрелости политического мышления он был всегда далеко впереди нас. Он хотел искусства воинствующего. Хотел, чтобы искусство шло в ногу с жизнью.

В «Эрике» Вахтангов по-новому решил выразить трагедию народа и трагедию Эрика. Ему, по мнению зрителей-современников, удалось достигнуть единения содержания и формы.

Помню волнение, которое не покидало нас, исполнителей «Эрика XIV», во все время репетиций и в дни первых спектаклей. В особенности взволнован был сам Вахтангов.

В декорациях Нивинского, в его гримах и эскизах костюмов были как бы изломы молний. Та же «молнийность» ощущалась в темпераменте постановщика Вахтангова, а также в игре некоторых исполнителей пьесы.

Помню я свое исполнение вдовствующей королевы.

Страшусь как актерского саморекламирования, так и притворного самоотрицания, но могу сказать, что я верила себе в этой роли, и зрительный зал того времени поддерживал меня в этой вере.

Никто тогда не упрекнул меня в гипертрофичности, в символизме или в каком-нибудь другом «изме». Потому не упрекнули, что, видимо, мне удалось не потерять соответствия формы и содержания.

О гриме вдовствующей королевы в «Эрике XIV» писал критик: «Странные черные тени, острые и режущие, на ее лице — дерзкий взмах карандашей, бунт грима — не коробит».

Во время поисков грима вдовствующей королевы лак так приклеил верхние ресницы одного моего глаза к глазной впадине, что он не смог закрыться, получился парализованный глаз. Я зафиксировала «паралич» одной стороны лица королевы. Мучительно было четыре часа не моргать, но на страницах этой книги я признавалась в любви к театру, а любовь требует стоицизма…

Не только роль увлекала меня, не только режиссер, товарищи партнеры, но идея пьесы: спектакль говорил о том, что народ, единственно живой, обезличен знатью — мертвецами в парчовых одеяниях, поруган безумным своим монархом. Эту мысль пьесы поняли мы — исполнители, воспринимали зрители того времени — граждане страны, где было только что низвергнуто самодержавие, заложен фундамент строя, дающего свободу всем трудящимся.

Революция постепенно приучала работников искусства думать, не только лелеять чувства и эмоции. Мы приучались почитать мысль, ее могущество, ее свет и жар. В интимных пьесах становилось тесно, хотелось на простор, к широким горизонтам. Режиссерская трактовка «Эрика» была ярким выражением такого стремления.

Помню первую репетицию: читали пьесу по картинам. Вахтангов перед началом и во время чтения много говорил, вернее — мечтал вслух, а мы слушали его мечты. Наверное, какое-то слово заветное перелетело от Вахтангова ко мне, потому что, прежде  чем начать читать роль, я вдруг зашуршала по паркету репетиционной комнаты подошвами туфель.

«Правда, королева вот так ходит по длинным коридорам дворца? Шуршит?» — обратилась я к Вахтангову.

«Шуршание» так понравилось Чехову — Эрику, что потом на репетициях он нередко просил меня: «Будь добра, пошурши!»

Мы играли «Эрика» и в очень маленьких театральных помещениях. Пред выходом на сцену мне приходилось тогда, стоя за кулисами, вплотную прижиматься к декорациям. Но в своем воображении я не стояла, а шла по переходам дворца, скользя и шурша, проходила через бесконечные анфилады комнат. Она была одинокой, эта коронованная женщина. И не было никого на свете, кто смел бы перейти через границы ее одиночества.

Близких людей у нее не было. Карин — Дейкун была для «меня» только бесстыдной любовницей Эрика, «моего» безумного племянника, у которой «я» — королева — на коленях должна вымаливать пощаду своим опальным родным.

Я помню неподвижное и мертвенное «свое» лицо, помню, как неохотно шевелились «мои» злые губы, слышу звук «моего» ледяного голоса и интонации, пропитанные ядовитой тоской и ненавистью; «Пощады! Пощады моему брату и моим родным!»

«Я» становилась на колени, «я», воплощающая собой монархию, существо, обуреваемое одним только стремлением к власти над людьми, этим существом глубоко презираемыми.

«Эриком XIV», собственно, кончаются шаги Первой студии вперед.

Все же я перечислю и остальные спектакли, во-первых, потому, что их осталось очень немного, а во-вторых, среди них были и некоторые достижения, хотя бы только для самой студии заметные.