Выбрать главу

В 1922 году 29 мая мы лишились Вахтангова. Это была катастрофа.

Чувствовал ли Вахтангов, что он человек короткой жизни, но он спешил жить. Он хотел быть везде и всюду, хотел чувствовать, что еще живет. Жизнь для него была в труде, в творческих поисках. «Ему мало было дней, и он ночи превратил в дни», — так кто-то сказал, когда Вахтангова не стало. Смертельно больной, он уже не берег себя в работе над спектаклем «Турандот» и в студии «Габима» над «Гадибуком», но только на первый взгляд это расточение себя, последних своих сил, кажется безумным. Это подвиг человеческого мужества. Это исполнение долга поэта и гражданина. Даже предсмертные свои минуты превратил он непреклонной волей в урок жизни. Собрал учеников к своему смертному одру, чтобы еще раз сказать им о долге, о преданности Советской стране, о правде, без которой темны и жизнь и искусство.

Так и умер, забыв свою смерть.

Ночь перед его кончиной!

Поздний весенний вечер. Я в комнате квартиры Вахтангова. Комната узкая, помнится мне, в одно окно. Две двери — одна из передней, другая ведет в комнату, где, я знаю, умирает Вахтангов. Я не одна, здесь еще одна актриса — высокая, красивая девушка. Она ходит по комнате большими шагами, изредка заглядывает в дверь комнаты Вахтангова и снова ходит, ходит и стонет и ломает руки. Я верю ей, хотя ее жесты театральны, верю потому, что и я сама вне себя в ожидании ужаса: сейчас мне предстоит увидеть Вахтангова, уходящего из жизни.

«Идите! Одна из вас — идите!» — позвал кто-то. Мне кажется, это была Надежда Михайловна — жена Евгения Богратионовича. Девушка вздрогнула, бросилась к двери, но от самого порога вернулась, чтобы взять с подоконника большой букет сирени. Прежде чем войти, она повернулась ко мне лицом и несколько раз подряд вдохнула в себя воздух, затем рванулась туда, в страшную комнату…

Дверь она закрыла неплотно — осталась широкая щель. Я подошла к ней, заглянула в комнату. Направо была тахта, на ней много подушек. Вахтангов не лежал — он полусидел. Лица его я не видала. Оно было скрыто сиренью. Я видела только руки его, которые буквально вдавливали букет в лицо. Руки выражали страстную тоску разлуки с жизнью, с тем, что на земле бывают весны, а по весне цветет сирень… Мне послышалось, он застонал.

Я не могла больше смотреть. Я закрыла дверь. Но она сейчас же распахнулась: девушка выбежала с искаженным лицом и, уже не сдерживаясь, в голос закричала. Через несколько секунд я вошла к Вахтангову.

Пароксизм прошел, Евгений Богратионович был почти спокоен, только глаза его, как две бездны, все впитывали в себя, все поглощали. Пристально, как-то страшно пристально посмотрел Вахтангов на меня. Незадолго до этих трагических дней он очень бранил меня на общем собрании студии за то, что ценное мешала с ничтожным, за опрометчивость и т. п.

— Симуся! — тихо сказал он. — Поцелуйте меня!..

Я соображала плохо. Меня будто толкнул кто-то к нему… губы мои коснулись его глаза. Глаз был теплый, ресницы пушистые.

Я не шевелилась.

— Ну, дорвалась до моего глаза, — сказал Вахтангов, и шутка его помогла мне обрести самообладание.

Я оставалась недолго — нельзя было его утомлять.

Так я видела его в последний раз.

29 мая 1922 года лишились Вахтангова. Беда не приходит одна. В том же 1922 году Станиславский и Художественный театр уезжали за границу в далекую и долгую гастрольную поездку.

До поездки за границу Художественного театра состоялась двухмесячная поездка студии: Рига, Ревель, Берлин, Висбаден, Прага. Везде, кроме Германии, мы имели успех. В особенности нравился «Сверчок». Волновал «Эрик», развлекала «Двенадцатая ночь».

Возвращаясь из-за границы, в Петрограде мы встретились с Художественным театром, отправлявшимся сначала в Европу, потом через океан — в Америку. Мы узнали, что надолго лишаемся если не руководства, то присутствия Станиславского. Это было тяжело, почти страшно.

И «старики» и мы, студийцы, знали, что нам грозит разлука, самая что ни на есть настоящая и горькая разлука. Знали, что с этого дня разделит нас не только водный океан. Художественный театр отплыл морем в Штеттин, мы поездом отправились в Москву.

В Москву вернулись в полном составе: ни один человек из труппы студии не прельстился буржуазной Европой. Вернулись, как один. Продолжали жить, работать…

В 1922 году студии было уже девять лет.

Уже не были мы желтенькими, бархатными комочками театральных цыплят, но и не оперились окончательно.