Выбрать главу

Я узнаю в этом абзаце Дикого Алексея, того, кого мы знали в юности, всяким знали — и дружески и враждебным, с кем в поздние наши годы встречались всегда взволнованно, к груди которого приникали с горькой нежностью разлучившихся по малодушию — только по малодушию! — но осознавших это лишь на краю жизни. Узнаю в открытом признании редкого таланта Чехова мужество Дикого и его душевную щедрость. Но я ошеломлена его непоследовательностью: чернит Чехова, судит «Ко» за преданность Чехову и судит их же за то, что они, осознав необходимость крутого поворота, разошлись с ним?..

Можно ли винить любящих актера Михаила Чехова?

Я восторгалась и дивилась ему в ролях острохарактерных. Созданные им образы носили отпечаток артистической индивидуальности Чехова, но существовали на сцене иногда как бы самостоятельно, не считаясь в полной мере со стилем создавшего их драматурга. Наиболее объективными сценическими созданиями Чехова были: Кобус в «Гибели “Надежды”», Фрезер в «Потопе», Фрибе в «Празднике мира», Аблеухов в «Петербурге», Муромский в «Деле». В ролях характерных он выставлял «жизнь лицом», в ее великом, высоком, смешном и ужасном. В этом его истинное родство с Антоном Павловичем Чеховым.

В «Эрике» и «Гамлете» Чехов углублялся в себя, тем самым невольно уходя от автора. В большой степени субъективен был Эрик и сугубо субъективен Гамлет. От чеховского Гамлета, тут я лично опять согласна с Диким, рождалось какое-то гнетущее чувство печали; оно росло в прямой зависимости от силы исполнения Чеховым роли датского принца. Я редко ходила на этот спектакль.

В других же ролях его можно было смотреть бесконечно: он поражал все новыми и новыми гранями исполняемого им сценического образа.

Чехов был хрупким и совсем некрасивым, но он притягивал к себе больше, чем красивый. Кто презирает соловья за неприглядный цвет его оперения?

Станиславский с удивительной проницательностью разгадал высокую степень дарования Чехова.

В Музее МХАТ сохранился один из протоколов совета пайщиков Художественного театра. Совет ежегодно обсуждал каждого из молодых сотрудников и молодых членов «филиального отделения».

Я говорю о протоколе театрального сезона 1913/14 года. После фамилии Михаила Чехова, тогда начинающего «сотрудника», советом был поставлен вопросительный знак и затем — лаконичное: «Не ясен». Буквами крупными, решительными, мужественными, похожими на солдат, идущих в бой за правое дело, было начертано рукой Станиславского: «Прибавить. Очень ясен. Без всяких сомнений талантлив, обаятелен. Одна из первых надежд будущего. Надо прибавить, чтоб поощрить. Необходимо подбодрение. Упал духом». Вот какое звание даровал Станиславский двадцатидвухлетнему «сотруднику», «неясному» для совета МХТ!

«Первая надежда будущего»!

Трагично то, что душевные изломы Чехова не дали развиться судьбе удивительного, выдающегося художника, что не до конца воплотились надежды Станиславского.

Чехов вырвал корни из родной земли и не смог творить там, на чужбине. Горек чужой хлеб, и тяжелы ступени чужого крыльца — Данте так, кажется, сказал?

Не мог Чехов не понять, что он потерял. Не мог не раскаиваться в своем безрассудном решении.

Ведь так поддерживал, так охранял его, так доверял ему Станиславский!

Он поручил Чехову роль Хлестакова, роль — классическую из всех классических. Пренебрег требованиями «амплуа». Перенес много мучений из-за этого. Волновался. Тратил сердце.

Репетиции «Ревизора» шли невесело.

Доносились слухи, что Станиславского попрекают, зачем роль Хлестакова поручил он Михаилу Чехову — тщедушному, старообразному.

Генеральная ожидалась с тревогой и «стариками» МХАТ и студийцами. Вахтангов и я, заняв свои места, нетерпеливо ждали второго действия. И вот оно настало, и вот неуверенной рукой открылась дверь захудалой гостиницы. В комнату вошел Иван Александрович Хлестаков — создание актера Михаила Чехова.

В дверях, на самом пороге, появилась до бестелесности тоненькая фигурка молодого человека. Это стоял актер Чехов, измученный своими собственными творческими сомнениями и боязнью не оправдать доверия Станиславского. Неуверенно протянул он цилиндр и тросточку Осипу — Грибунину. «На, возьми!» — беззвучно проговорил Чехов два первых слова роли. И здесь случилось то, что можно назвать только сценическим чудом: почему-то в зале при этом появлении Чехова — Хлестакова спины зрителей отделились от спинок занимаемых ими кресел и как-то все вздохнули беззвучно. И это дыхание многолюдного зала молниеносно донеслось на сцену к актеру. Он весь наполнился радостью жизни, силой, надеждой на себя, священной уверенностью в своем праве вот так, как Хлестаков, стоять, сидеть, ходить, говорить, дышать, чувствовать, мыслить, им — Хлестаковым — стать.