Но она просто стояла. Неподвижная, как изваяние. Её взгляд был прикован к тому, что осталось от Толика, и в нём не было ничего знакомого. Ни страха, ни ужаса. Лишь ледяное, бездонное равнодушие, под которым тлели угольки старой, детской, невысказанной ненависти.
Она даже не шевелилась. Держу пари, только сжимала кулаки в карманах куртки так, что костяшки почти наверняка белели. Она стояла от него в нескольких шагах, и эта дистанция казалась непреодолимой пропастью между прошлым и настоящим.
А потом я увидел, как её взгляд, тяжелый и колючий, начал меняться. Не она отвела глаза, а её ненависть, эта живая, дышащая сущность внутри нее, увидела его. Увидела конец истории, в которой не было ни торжества, ни кары.
И её взгляд разгладился. Не в прощении, а в нечто большем. В понимание. В осознание того, что бой окончен, и противник уже давно проиграл, сам того не зная.
Она приходила в себя. Не от шока, а от освобождения. Она смотрела на призрак своего страха и видела, что он не стоил даже капли её слёз.
И в тот момент я почувствовал нечто, от чего сжалось горло. Гордость. Дикая, иррациональная гордость за неё. Такую же сильную, будто это был мой собственный бой, моя собственная победа. Она не сломалась. Не стала унижаться до криков над телом умирающего. Она просто увидела правду. И приняла её. Стояла там, прямая и не сломленная, и хоронила не человека, а свою боль.
Ростовецкая стояла так долго, что я уже начал сомневаться, всё ли с ней в порядке. Тишина в комнате была оглушительной, её прерывало лишь хриплое, прерывистое дыхание умирающего.
Но в какой-то момент её губы распахнулись, и она произнесла то, от чего мой затылок покрылся мурашками:
— Я пришла сюда, чтобы отпустить тебя. Но сейчас вижу, что ты не умрешь, пока я не скажу тебе это, — её голос был тихим, но абсолютно чётким, без единой дрожи. Он резал тишину, как лезвие. — Я поступаю великодушно, и мать твою, правильно. И как бы мне сейчас не хотелось плюнуть тебе в лицо… Но… я прощаю тебя.
Она на мгновение прикрыла веки, сделала глубокий вдох и выдох, словно смывая с себя последние капли яда. Распахнув глаза, её взгляд сразу же нашёл мой. И в нём уже не было льда — только усталая, бесконечная ясность. Я кивнул ей, одним движением подбородка. Восхищение клокотало внутри меня.
И в тот самый момент тяжёлое, шумное дыхание мужчины прекратилось. Внезапно на контрасте появился звон в ушах, поглотив всё остальное. Мы как по команде взглянули на диван. Его грудная клетка ещё на мгновение замерла в попытке вдоха, диафрагма судорожно дернулась. Челюсть безвольно отвисла, пытаясь поймать воздух, что выглядело жутко и неестественно — будто скелет двигал костями. И замерла.
Воцарилась абсолютная, звенящая тишина.
— Всё, — холодно, без единой эмоции, констатировала Анфиса. — Я свободна.
Она развернулась и пошла к выходу, не оглядываясь. Её шаги были твёрдыми и ровными. А за её спиной разворачивалась другая реальность — настоящая драма. Её мать с оглушительным воплем бросилась к дивану.
— Толечка! Толя!!! Родной мой! Как же я без тебя-то теперь?! — её рыдания, громкие и театральные, заполонили всю квартиру, ударив по ушам после тишины.
Я бросил последний взгляд на эту сцену: на рыдающую женщину, прижимающуюся к желтому, безжизненному лицу, и на уходящую спину Анфисы. Два полюса. Две вселенные.
Я вышел следом, притворив за собой дверь. Но она не заглушила вопли. Они провожали нас по лестничной клетке, как похоронный марш.
Анфиса уже ждала у машины, прислонившись лбом к холодному стеклу. Она не плакала. Она просто смотрела в никуда, в свое отражение в темноте.
Я подошел к ней медленно. Она не шевельнулась, застыв у машины, вся сжавшись в комок безмолвной боли. Рука сама потянулась к ней. Я едва коснулся её плеча, кончиками пальцев, боясь спугнуть.
И она… она не вздрогнула. Не отпрянула. Анфиса просто медленно, с какой-то бесконечной, обреченной усталостью, повернулась ко мне. И прежде чем я успел что-то сказать, её лоб безвольно уперся мне в плечо, прямо в холодную ткань пальто. В этот раз не было ни напряжения, ни борьбы, ни того испуганного трепета, что был на льду. Была лишь полная, абсолютная капитуляция. Сдача всех укреплений.
И я обнял её. Уже без всякого смущения, без внутренних вопросов и профессиональных барьеров. Просто крепко, по-мужски, прижимая к себе её ссутулившиеся плечи. Одной рукой обхватив её спину, другой — поддерживая её затылок, ощущая под пальцами мягкую шерсть белой шапки.