В эти хмурые осенние дни права и обязанности капитана домашнего ковчега перешли к Татьяне. Она кормила Дарью Ивановну и Лену, стирала белье, убирала в доме. Но никогда не уставала, даже шутила:
— Подрастете, поправитесь, будете помогать мне.
У Татьяны постоянно сохранялось завидное настроение. Когда-то, после переезда из деревни в город, она была радехонька работе в закусочной, дружбе с десятком поваров и уборщиц, над которыми возвышался командиром добрейший толстяк Акоп Иванович. Думалось, что лучшего ничего и желать не надо. Теперь закусочная совершенно померкла перед новой работой на текстильном комбинате. Светлое здание, волшебно освещенное лампами дневного света, ровный гул машин, приветливые улыбки женщин — все вызывало глубокое чувство покоя, удивительное душевное равновесие. И Татьяна не скрывала радости, что была частицей этого здания, этих людей, что работала в одном цехе с Варварой Петровной, что сюда должен был возвратиться и Василий. Он слал ей письма каждую неделю. Читая их, она постоянно ловила себя на том, как не хватает ей этого человека. Вероятно, все будет хорошо, даже не столь важно, как это будет. Изредка присылал письма и Григорий. Она со смутным страхом разрывала его большей частью самодельные конверты, словно каждый раз желая узнать что-то такое, что нарушит, перевернет ее нынешнюю жизнь. Но письма постоянно оказывались обычными, даже скупыми по отношению к близкому человеку. В них не было теплоты, воспоминаний о прошлом, только сухие сообщения: жив, работает, хотел бы повидать Лену. Иногда ее злили столь обыденные слова: неужели заключенным не разрешается писать о тоске по дому, по воле, по близким, или он не тосковал и чувствовал себя не так уж плохо, как ей казалось? Она не замечала, как сама разжигала в себе смутное зло на Григория; ей надо было злиться на него, чтобы оправдать себя. Раза два Татьяна читала письма мужа вслух, специально для Дарьи Ивановны, наивно надеясь найти в ней если не сообщника, то хоть сочувствующего.
Так проходили дни и недели: сначала в грусти и боли, после в самообмане, который принимался Татьяной с такой же строгостью и аккуратностью, как принимает больной по предписанию врача таблетки от повышенного кровяного давления.
Дождь шел и шел, осыпая продрогшие кусты акаций, полируя жирный от сырости асфальт во дворе текстильного комбината. Цветы в цветнике повяли, и стеклистые ручьи натаскивали сюда тысячи мутных пузырей, издали похожих на головки одуванчиков.
После смены Татьяна задержалась в проходной: переждать дождь, дождаться короткого просвета, иначе сразу промокнешь насквозь. И пожалела, что в прошлое воскресенье не купила плащ — деньги были, и Клавдия так советовала! Ей даже показалось тогда, что Клавдия обиделась за это на Татьяну.
С Клавдией Нестеровой Татьяна подружилась в первый же день работы и именно ей была обязана тем, что скоро вошла в курс несложного дела сортировщицы, сошлась с другими женщинами. О чем бы они ни говорили, их интересы совпадали. Человеческое родство проявлялось у них само собою, без поисков и натяжек, которые неминуемо где-то проскользнули бы за месяц дружбы.
— Ты меня ждешь? — услышала она голос Клавдии.
— Нет… не знаю как добраться.
Клавдия сняла прорезиненную накидку:
— Вставай рядом, накрывайся. Добежим.
Дождь барабанил над головою, бился о тротуар, о рекламные щиты у парка, обрывая с деревьев листья, бестолково наклеивая их мокрыми заплатами на штакетник. Клавдия рассказала, что забегала в профсоюз, уплатила членские взносы. Иначе идти бы Татьяне одной.
— Ко мне зайдем! — предложила, сворачивая в улицу. — Пойдем, Танечка! Ты же давно обещала. Боты мои наденешь.
Когда-то и здесь была окраина города, и улица напоминала Заводскую: низенькие горбатые домишки стояли нахохлившись, поглядывая на мир подслеповатыми оконцами с пугливой настороженностью. Ухабистая дорога сверкала десятками луж и лужиц, тротуары осели, местами разрушились, и булыжины зло скрежетали под ногами прохожих. Улице этой оставалось жить совсем недолго, месяца три, за ее спиною уже высились новые трехэтажные дома, давя окружающее своим величием.