Метель снаружи вдруг набрала силу так быстро, будто кто-то открыл дверцу и впустил внутрь весь белый воздух разом; она ворвалась в проём, облизала бетон, запела в арматуре, и на мгновение это пение пересилило щелчки, смешав их в один длинный шорох, похожий на звук, когда кто-то аккуратно вытягивает лезвие из ножен. В этот момент по рампе стал подниматься один из них — силуэта не было видно, но шаги были слышны не ушами, а костями: лёгкий толчок носком, пауза, разворот головы, короткий клик, затем второй шаг. Артём застыл так, как учился много лет назад, когда тишина была ещё наукой, а не инстинктом: чуть согнутые колени, плечи расслаблены, дыхание в животе, рот приоткрыт, чтобы воздух не свистел в ноздрях.
Слева, где открывалась боковая ниша, кто-то когда-то втащил металлическую бочку и накрыл её брезентом, а потом ушёл и не вернулся; брезент задубел, превратился в серую корку, и ветер, проходя через щель ворот, тянул его туда-сюда, как руку умершего, которая не хочет отпускать. Он на цыпочках сместился в эту нишу, спрятал лезвие топора под ремень, прижал к телу копьё, чтобы не дрожало от порывов, и присел так, чтобы вес шёл в стены, а не в пол, потому что стены держат звук лучше. Щелчки поднялись почти на его уровень, но метель ударила вновь, налетела на проём и зашумела так, что сигналы рассыпались, и он услышал, как стая меняет направление, уходя к противоположному въезду, где, вероятно, громче и проще.
Он выждал ещё полминуты, досчитал до тридцати, потом до пятидесяти, потом до ста, и только тогда позволил себе вытянуть спину. Снаружи белело всё поле двора, и снег теперь шёл уже крупными хлопьями, мягко, но настойчиво, заполняя воздух до хруста, и в этом шуме было спасение и беда: спасение — потому что чужой слух теряет остроту, беда — потому что видимость ломается до вытянутой руки. Артём понял, что за эти полчаса город успел стать другим, и что идти дальше по открытым местам — значит просить у холода лишнее, которого у него давно нет.
В тот момент, когда он уже собрался перелезть через перевёрнутую тележку и уйти глубже, откуда-то с верхнего уровня донёсся короткий свист, не ветровой и не звериный, и почти сразу вслед за свистом по бетону вниз покатился маленький камешек, ударился о ступень и замер. Три быстрых щелчка ответили свисту, слаженно и уверенно, как будто кто-то раздал приказ, и воздух между колоннами стал гуще, потому что он понял: рядом есть люди, которые ведут стаю, и метель им не помеха. Он втянул голову в воротник, прижался к стене ещё сильнее и, не делая ни одного лишнего движения, посмотрел в сторону узкого белого проёма, где под коркой снега темнела какая-то дверь, — и понял, что укрытие сегодня придётся искать раньше, чем он планировал.
Метель к этому часу уже не просто летела, а будто вязала из снега плотную ткань, в которую легко провалиться взглядом и трудно вырваться дыханию, и Артём, выйдя к открытому двору, сразу понял, что шагать придётся не по линиям, которые помнит тело, а по коротким, выверенным дугам, каждая из которых держит вес, но не выдаёт его лишним хрустом. Сугробы лежали до пояса, и там, где был асфальт, его почти не чувствовалось, потому что сверху на него легли наст и ледяная крупа, и весь двор становился похож на широкое белое блюдо, на котором кто-то когда-то расставил машины, лавки, мусорные баки и не успел убрать, а теперь снег и время сделали за него всю работу. Глухая стена многоэтажки по левую руку давала прикрытие от ветра, однако любой выступ, любая арматурина, любой свисающий кусок вывески добавляли к шуму метели маленькую ноту железа, и эти ноты были тонкими, но живыми, и от них хотелось ступать ещё мягче, чем минуту назад.
Он обошёл перевёрнутую тележку, за которой метель наметала чистую подушку, и, прижавшись плечом к шершавой стене, двинулся к распахнутым воротам подземного паркинга, где в чёрной пасти глотки торчали белые сосульчатые столбы, и от них шёл тот особый, знакомый многим зимам запах железа и камня, который помогает ориентироваться лучше всякой карты. На самом краю въезда был виден след, похожий на длинную, неровную полосу: его оставляют не сани и не зверь, а тащимое на верёвке тяжёлое — короб, мешок, иногда тело, — и этот след уходил внутрь, теряясь между колоннами, где метель уже не пела, а только тихо шуршала, как пальцы по бумаге. Артём не любил ходить туда, где свежо, но открытым двором дальше было не пройти — за двором тянулся широкий проспект, на котором ветер рвал наст в клочья и забивал эти клочья в любую щель так, что из тебя становилась белая статуя, — поэтому он опустил взгляд, проверил бинты на обуви, подтянул ремни ранца, чтобы пряжки не ударились друг о друга, и пошёл вниз, занося носок и нащупывая пяткой тот самый ритм, который делает шаг не звуком, а его тенью.