Выбрать главу

На помощь пришли дальние родственники Эйзенхауэра. Дэвиду предложили работу на маслобойне в Абилине, и семья вернулась в Канзас — и в средний класс. Ида вырастила пятерых сыновей, все они впоследствии добились большого успеха и с почтением относились к матери. Дуайт позднее отзывался о ней как о «самом замечательном человеке из всех, кого знал»{61}. В мемуарах At Ease («Вольно»), написанных в конце жизни, Дуайт Эйзенхауэр в свойственном ему суховатом стиле рассказал, насколько восхищался матерью: «Cпокойствие, открытая улыбка, мягкость со всеми, терпимость к чужому образу жизни невзирая на твердую религиозность и собственные строгие правила поведения делали даже краткую встречу с Идой Эйзенхауэр запоминающейся для посторонних. А для нас, ее сыновей, которым выпало счастье провести детство в ее обществе, эти воспоминания неизгладимы»{62}.

В доме не употребляли алкоголь, не играли в карты, не танцевали. Дети редко получали ласку. Отец Дуайта был тихим, спокойным и негибким, а Ида — теплой и приземленной. Огромную роль играли книги Иды, ее уроки и приверженность образованию. Дуайт запоем читал древнюю историю: битва при Марафоне, при Саламине, герои Перикл и Фемистокл. А еще — живой, веселый характер Иды и ее бесконечные строгие сентенции: «Бог сдает карты, а мы разыгрываем», «Либо тони, либо плыви», «Выживай или погибни». В семье ежедневно молились и читали Библию, каждый из пяти братьев по очереди; когда один ошибался при чтении, очередь переходила к следующему. Хотя позднее Дуайт не отличался религиозностью, он был хорошо знаком с библейской метафизикой и легко цитировал библейские стихи по памяти. Ида, сама глубоко верующая, была убеждена, что религиозные взгляды — это личное дело каждого и их нельзя навязывать другим.

Во время президентской кампании Эйзенхауэра Абилин изображали идиллическим городком провинциальной Америки — в стиле художника Нормана Рокуэлла. На самом деле там царила строгая атмосфера с жесткими представлениями о респектабельности и собственности. Абилин из города экономического бума превратился сразу в город Библейского пояса и, минуя промежуточные стадии, сменил разгул на чопорность. Викторианскую мораль подкрепляла пуританская строгость; по выражению одного из историков, получилось американское августинианство.

Старшие дети Иды росли в доме, площадь которого, как позже подсчитал Дуайт, составляла около 77 квадратных метров. Экономия была жизненно необходима, в самодисциплине приходилось упражняться ежедневно. Люди занимались тяжелым физическим трудом и работали с острыми инструментами, несчастные случаи происходили чаще и до появления современной медицины имели более опасные последствия{63}. Будучи подростком, Дуайт занес в ногу инфекцию, нога сильно воспалилась, но он не позволил врачам ее ампутировать, потому что это поставило бы крест на его карьере футболиста. Он пребывал в полубессознательном состоянии и попросил братьев по очереди спать на пороге его комнаты, чтобы ему не отрезали ногу, пока он без сознания. Однажды, когда Дуайт сидел с трехлетним братом Эрлом, он забыл на подоконнике раскрытый карманный нож. Эрл встал на стул, попробовал схватить ножик, но тот выскользнул у него из рук и воткнулся в глаз — глаз пострадал, а Дуайт всю жизнь мучился чувством вины.

Стоило бы написать историческое исследование о том, какое влияние высокая детская смертность оказывала на культуру и убеждения. Скорее всего, это способствовало формированию представления, что страдание всегда близко, а жизнь хрупка и полна невыносимых трудностей. Потеряв одного из сыновей, Пола, Ида в поисках иного, более личного и сострадательного, выражения веры вступила в секту, которая позднее стала известна под названием «Свидетели Иеговы». Дуайт Эйзенхауэр также потеряет первенца, Дада Дуайта, которого в семье звали Икки, и это навсегда омрачит его жизнь. «Это было главное разочарование и главная беда в моей жизни, — напишет он десятилетия спустя, — и я так и не смог от него полностью оправиться. До сих пор, когда я об этом думаю, даже сейчас, когда я об этом пишу, боль потери возвращается ко мне с той же остротой и ужасом, как в тот длинный, темный день вскоре после Рождества 1920 года»{64}.