— Надо говорить «чернокожий», Джеки. Когда ты научишься…
— Чтобы смотреть свысока на всякого, кто не пытается интегрироваться тем же способом, что и ты.
— Какой же ты тупица… Значит, ты думаешь, я нарочно подставляюсь под удары? Значит, ты думаешь, когда меня колошматят дубинками, я радуюсь и чувствую себя классным ниггером?
— Нужно же говорить «чернокожим»!
— А может, Джеки, нам попробовать интегрироваться по твоему методу? Может, нам сунуться переночевать в «Плазу» или потребовать номер «люкс» в «Ритце»? А может, просто попытаться подыскать себе белых девчонок, когда захочется потрахаться?
Ну, вот что я вам скажу: это была последняя капля.
— Заткнись! — Я снова вцепился в пиджак Мо, не обращая внимания на дыры и прорехи. — Заткнись, черт возьми! Меня тошнит от твоих нотаций! — Я уже сжал пальцы в кулак, занес руку, приготовившись ударить Мо наугад в любую точку, куда придется. В висок. В челюсть. В губы… Губы. Его губы вдруг слегка заулыбались: правый уголок рта чуть-чуть приподнялся, совсем чуть-чуть.
Мо сказал:
— Ну что, Джеки? Я так и знал, что в тебе еще остался прежний огонь.
Я глуповато обвел глазами помещение. После того, как я наорал на Мо, уже занес над ним готовую ударить руку, я думал, люди будут таращиться на меня. Ничего подобного. У них, видно, головы были совсем другим заняты. Они думали о своих мужьях, отцах, братьях или любимых, которые все еще находились по ту сторону этой стальной двери. Я отпустил Мо.
Мо пересек комнату, сел на один из свободных стульев, который тут же заскрипел под весом его тела. Примерно полминуты спустя я сел на соседний стул.
Спросил:
— А знаешь, что я лучше всего помню про нас с тобой?
— Старуху.
Я кивнул. Он знал.
— У меня до сих пор стоит перед глазами картинка — как эта серая старая калоша плещется в пруду. Я потом долго на женщин вообще глядеть не мог!
Мы поулыбались, каждый сам по себе.
Прошло еще, наверно, полминуты.
Я сказал:
— Мы дружили с тобой, Мо. Как же так вышло, что мы стали такими разными?
— Не знаю.
— Должна же быть причина. Ты меня не любишь, — значит, должна быть какая-то причина.
— Да нет, Джеки, я тебя люблю.
Тут я рассмеялся.
— Странный у тебя способ выказывать свою любовь: появляешься раз эдак года в два, читаешь мне нотации, твердишь, что я позорю негри… чернокожую расу.
— Я читаю тебе нотации потому, что хочу до тебя достучаться!
— Что значит достучаться? Объяснить мне, что я лишен той гордости, которая есть у тебя?
— А знаешь, что еще я помню про нас с тобой? Я помню, что над тобой смеялись — и дети в школе, и потом, в лагере лесорубов. Я помню, как ты вечно выкручивался, отшучивался. Заставлял людей тебя слушать. Ты ловко орудуешь словами, Джеки. Ты ловко молотишь языком. Ты всегда знаешь, как привлечь к себе внимание. И все, что ты сделал, — это превратился в комика, в ночного Чего-Изволите-с?.. Я-то от тебя ожидал большего.
— А ты сам разве не видишь, в чем твоя ошибка? Ты ожидал чего-то большего от меня, от моей жизни. От моей жизни, Мо! А тебе никогда не приходило в голову: может, то, что я делаю, — это и есть то, чего я хочу?
Моррис кивнул.
— Я, видно, не так выразился.
— А это не значит, что тебе просто не по вкусу мой выбор?
— Это значит, что на самом деле ты, по-моему, лучше, чем то, кем ты в итоге стал.
Еще тридцать секунд сидения; стулья вели между собой разговор за нас, пока мы оба вертелись, безуспешно пытаясь найти удобное положение тела.
Вскоре я сказал:
— Прости, что вытащил тебя из тюрьмы.
— Ну, ты же только хотел сделать как лучше.
Я понимал, что Мо пытается хоть на шаг приблизиться к искренности, но даже эта его фраза прозвучала снисходительно.
Мы вышли из арестантского дома, другие люди продолжали ждать своих.
Мы немного прошлись вместе.
— Можно у тебя кое-что спросить? Вот ты выходишь на сцену, стоишь перед людьми. Там только ты… ты — и пустота. Это же, наверно, чертовски страшно?
— Да нет, ты знаешь… — Я пустился было в обычные отнекивания, но потом осекся. Вопрос, который задал мне Мо, я сам задавал себе сотни раз. И сотни раз ответ на него был один и тот же. Но на этот раз, поскольку я разговаривал с парнем, которого знал всю жизнь, и по тому, как мы с ним разошлись, понимал, что, вероятно, это последний наш разговор, я всерьез задумался над его вопросом. Я подумал и сказал: — Есть один момент, один коротенький миг, который всегда остается после того, как стихнут аплодисменты, и перед тем, как ты расскажешь свою первую байку. И вот, когда ты там стоишь, когда ты проживаешь этот момент, это как… Представь себе, что ты стоишь на краю глубокой, темной пропасти и не знаешь, что там, внизу, но тебе все равно нужно туда прыгнуть. Да. Это чертовски страшно. Но потом ты совершаешь прыжок — рассказываешь первую байку и слышишь первый смех. А потом, когда уже завоевал публику, когда ты уже знаешь, что она — твоя… Моррис, вот что я тебе скажу: это слаще всего на свете.