— Да, доктор Будинов! Скверная штука война! — заметил Сен-Клер.
«Неужели я себя выдал?» — подумал Климент. Но майор смотрел не на него, а на пленных, и на губах его не было обычной улыбки.
— Не будет ничего удивительного, если здесь вспыхнет какая-нибудь эпидемия, — сказал Климент.
— Да, я уже несколько раз обращал на это внимание полковника Джани-бея... Но здешние порядки, доктор, здешние порядки!
Это было уже что-то новое! Чтобы Сен-Клер иронизировал по адресу своих друзей! Климент приободрился.
— Как врач, я могу только порекомендовать...
— Оставьте рекомендации! — дружелюбно прервал его Сен-Клер. — Война жестока. Но эти люди по крайней мере живы. И это не без моего участия, можете быть уверены! Умение вести игру, доктор, заключается в том, чтобы жертвовать малым ради большого, при этом — подчеркиваю — я не пренебрегал правилами, — сказал он назидательно и самодовольно, но не пояснил смысла своих слои, так что Климент не понял, о какой игре и о каких жертвах идет речь. Он не знал, что это именно майор настоял, чтобы пленных доставили в город и держали здесь, и таким образом иностранные консулы и корреспонденты могли бы убедиться в том, что Турция ведет гуманную войну, то есть не истребляет всех русских пленных. Пока Сен-Клер говорил, пока он курил, держа в длинных холеных пальцах ароматную честерфилдскую сигару, Климент с поразительной ясностью почувствовал, что этим человеком владеет какая-то навязчивая идея и все, что он так хладнокровно делает, ведет к одному ему известной, определенной цели. И на пути к достижению этой цели для него теряет всякое значение жизнь этих людей, да и жизнь вообще. «А может, этот человек пострашнее Джани-бея», — вдруг пришло в голову Клименту. И он пожалел, что пришел сюда: ведь то, чего от него хочет Сен-Клер, не только нечестно, не только подло по отношению к этим страдальцам, но, возможно, причинит вред тем, кто дерется и умирает в заснеженных Балканских горах...
Так началось посещение лагеря, о котором Климент рассказывал за ужином своим родным. Временами на глазах его от волнения выступали слезы.
— Какие страдания, боже мой! Какие муки, — повторял он. — И каждый смотрит тебе в глаза. С ненавистью! С презрением! Наверное, думает: ради таких, как этот, я оставил дом и детей, крови своей, жизни не пожалел!
— Может быть, они не поняли, что ты болгарин?
— Поняли, Коста. Я слышал, шушукаются и на меня показывают: сволочь! Это обо мне — сволочь! А я не смею подать им знак, что я свой, что у меня, глядя на них, сердце разрывается...
— Это хорошо, сынок, что ты себя не выдал.
— А какая это была мука для меня... Но что было делать? Приказано все слушать. Вот и слушал я, а про себя думал, как бы мне перевернуть их слова. А майор их допрашивал.
— И что ж он у них выпытывал? — спросил Коста.
Климент иронически улыбнулся.
— Что? — повторил он, вспомнив странные вопросы Сен-Клера. — Тебе бы и в голову такое не пришло.
Стук открывшейся двери прервал его. Вошел Андреа. Все повернули головы и уставились на него, словно только сейчас сообразили, что он все это время не был дома. Андреа с отсутствующим выражением подошел к столу, сел между матерью и Жендой и принялся машинально есть.
Наблюдательный Климент сразу заметил в брате перемену, но чем она вызвана, отчего так горят его глаза, понять не мог, да и не хотел в это вдаваться. Он был так полон пережитым, что все посторонние мысли казались ему нестоящими. Он пояснил Андреа, о чем идет речь, ожидая, что младший брат разволнуется больше всех остальных, но тот только проронил: «А, вот что!» Задетый его равнодушием, Климент несколько поостыл и овладел собой.
Допрос удивил его. Сен-Клер не пытался выведать сведения о численности и вооружении войск Гурко. Не спрашивал он и о планах русского командования. Единственное, чем он интересовался, была раскладка, то есть суточный рацион офицеров и солдат в отдельных войсковых частях. И еще: какое обмундирование они получают — верхняя одежда, нижняя, сапоги, одеяла...