***
Из бара я выхожу поздно, часу во втором, и, чуть оказываюсь снаружи, понимаю, насколько плачевно в действительности мое состояние. Голова гудит, и горло ссохлось настолько, что язык не шевелится. Ночной воздух нисколько не помогает, напротив, набрасывается со спины диким зверем. Когда-нибудь я не переживу его атаки, и тогда все, прощай мил свет, привет могила. Неприятно умирать молодым, как ни крути. На лестнице у входа в бар сидит Дикой, мучает изжившую свое зажигалку. Он, уставший и измотанный, о чем-то разговаривает с Малым и курит. Оба выглядят подавленными и со стороны представляются двумя хорошими приятелями, что никак невозможно в действительности. Я сажусь с другой стороны от Дикого, чтобы не встречаться взглядом с Малым, но тот в секунду ретируется, и мы с Диким остаемся наедине.
— О чем ты с ним разговаривал?
— Мелочи обсуждали.
Дикой достает из кармана пачку Винстона и протягивает ее мне.
— Я не курю, забыл?
Он не отвечает. Дикой не убирает сигарету, он докуривает свою и начинает новую. В поведении акулы нет ничего необычного, что могло бы навести на какие-то мысли, но движения его рук выходили дерганные. Видать, его что-то волнует — я молчу.
Никого нет на улице, только месяц. Он еле выглядывает из-за туч, точно боится кого. Не Дикого ли? Все эти дома вокруг, все эти припаркованные у обочин машины не сдерживают тоску Дикого. Он заражает ею все, что видит.
Я поворачиваюсь к акуле. Тот смотрит на меня и улыбается, словно хочет съесть.
— Знаешь… — тихо говорит он, боясь спугнуть кого ненароком. — Мне надоело. Все это дерьмо придется расхлебывать.
— Так вот о чем ты, — улыбаюсь месяцу я. — Понимаешь, мы сейчас бессильны. Что бы я и ты ни сделали — мы придем к тому же. Надо ждать, и, может, что-то да изменится.
— Ты это каждый раз повторяешь. Не надоело?
Дикой не просто тоскует. Он близок к той черте, когда человек ни с того ни с сего пропадает. Мне правда жаль его, но я бессилен и оттого стою в стороне, ведь если Дикому суждено исчезнуть — он исчезнет, хочу я этого или нет.
— А ведь не надоело, — усмехается он и смотрит тоже на месяц, я оборачиваюсь к нему. — Ты всегда любил повторять, что нужно терпеть. Кто тебя этому научил вообще? Твой старик?
— Кто ж знает, — отвечаю я.
Мы молчим, потому что Дикой молчит. Возможно, он обдумывает свои следующие слова, но, скорее всего, устал говорить. В молчании он рассказывает гораздо больше, чем когда произносит то же словами. Его лицо освещает луна, но как будто проходит сквозь, точно передо мной уже не живой человек — призрак былого.
— Ты ничего не хочешь добавить? — наконец, спрашивает он.
Я вздрагиваю, нехотя отпускаю образ, навеянный месяцем, пытаюсь сконцентрироваться на сути вопроса. Дикой пристально смотрит на меня и вроде как злится. Он сказал все это с явным укором, но такое в принципе невозможно. Мы дружим с самого института, и я не верю, что Дикой способен вообще быть на кого-то обижен.
— Нет. Я уже все сказал.
— Так, значит…
Дикой встает. Его плащ в грязи, и я предлагаю ему помочь, на что тот непривычно огрызается.
— Сам справлюсь.
Дикой скалится. Он смотрит на меня, и я чувствую, как его клыки замирают в сантиметрах от моей шеи. Акула замечает мое удивление, коротко усмехается, бьет меня несильно в плечо.
— Мне пора. До завтра, сокОл.
Мы жмем друг другу руки: я сильнее, Дикой никак, — а потом он уходит. Походка у Дикого странная: он словно пригибается к земле, внюхиваясь во что-то — охотится. Я знаю, где он живет, но акула идет в совсем другом направлении.