Из-за этого с давних пор мне присуще определенное отдаление от человеческого. Некоторые полагают, что такая предрасположенность вытекает из остатков дородовой памяти. У меня тоже было такое ощущение. Однако вышеупомянутое стремление проявилось в своей подлинной форме только после того, как я превзошел уровень эстетических и философских опытов. Но еще раньше один человек, сведущий в вещах этого рода, был немного удивлен, обнаружив во мне, пусть даже в зародыше, внутреннюю ориентацию, обычно являющуюся результатом не теоретических построений, а изменения состояния, вызванного некоторыми операциями, о которых я скажу ниже.
Таким образом, можно говорить о линейном предсуществовании или скрытой наследственности, которая в ходе моего существования была оживлена при помощи различных влияний. Отсюда происходит сущностная автономия моего развития. Возможно, что с некоторого момента два человека оказывали на меня неощутимое, но реальное воздействие с целью моего пробуждения. Но уже тот факт, что я стал это подозревать только годы спустя, демонстрирует, что речь не идет о прививке со стороны. Естественная дистанция от человеческого в отношении многого такого, что, особенно в области аффектов, обычно считается нормальным, проявлялось во мне еще в молодости — я бы даже сказал, прежде всего в молодости. Отрицательным аспектом этой предрасположенности являлось то, что во всех областях своего гибридного (то есть влияя и на мою индивидуальность) проявления она производила некоторую невосприимчивость и сдержанность души. Однако в более важной сфере она сделала для меня возможным непосредственное познание необусловленных ценностей, лежащих совершенно за пределами способности моих современников видеть и чувствовать.
Мою вторую склонность можно назвать, используя индийский термин, «кшатрийской». В Индии это слово обозначало человеческий тип, склоняющийся к действию и «воинскому» утверждению в широком смысле, противоположном религиозно-жреческому или созерцательному типу брахмана. Она также стала моей ориентацией, хотя и установилась по-настоящему только постепенно. Ее можно вывести из другой, скрытой части наследственности, или «темной памяти». В первый период моей жизни эта склонность проявлялась грубо, приводя к неуравновешенному утверждению Я, а в спекулятивной области — к усиленному звучанию сформулированной мной доктрины могущества и независимости. Но она также стала экзистенциальной основой, которая, несмотря на свой анахронизм, заставила меня считать абсолютно очевидными ценности и реальности иного мира — мира иерархической, аристократической и феодальной цивилизации. Она стала также экзистенциальной основой моей имманентной критики трансцендентального идеализма и его превосхождения в теории Абсолютного Индивида. Наконец, я обязан ей стремлением к ясным бескомпромиссным позициям, своего рода интеллектуальному бесстрашию, выражающемуся, помимо полемических высказываний, в логической последовательности и строгости.
Очевидно, что между этими двумя склонностями присутствовали определенные противоречия. В то время как стремление к трансцендентности порождало чувство отстраненности от реальности и — в молодости — почти что желание освобождения или ухода от действительности, несвободное от мистики, кшатрийская склонность направляла меня к действию, к свободному самоутверждению с центром в Я. Можно сказать, что примирение этих двух тенденций стало экзистенциальной задачей всей моей жизни. Ее выполнение, не ведущее к гибели, стало для меня возможным тогда, когда я дошел до понимания сущности первого и второго на высшем уровне. В области идей их синтез стал основой для особой формулировки «традиционализма» в последний период моей деятельности — в противоположность более интеллектуалистичной и «восточной» формулировке течения, возглавляемого Рене Геноном.
Данные склонности нельзя свести ни к влиянию среды, ни к наследственным факторам в общепринятом, биологическом смысле. Среде, образованию, линии своей крови я обязан в минимальной степени. Во многом я находился в оппозиции как традиции, господствующей на Западе — христианству и католицизму, так и нынешней цивилизации, демократическому и материалистическому «современному миру»; как культуре и ментальности, господствовавшим в государстве, в котором я родился — Италии, так и, наконец, моему семейному окружению. Влияние всего этого, если оно и существовало, было косвенным, отрицательным: оно благоприятствовало только моим реакциям.