Коноваленко и не думал сердиться, в свою игру вкладывал душу, и ребята, свободные от выходов на сцену, покатывались со смеху в пустом зале. Он сотворял какой-то свой образ человека — женщины, верховодящей в семье и сознающей неминуемость расплаты. В жизни он сам такой же: талантлив, умен и… не может сладить с самим собой, перестать пить. Кажется мне, ждет он за что-то кары. За что, какой? Что мешает ему жить? Водка? Нет, пьянство приходит потом. Начинается с чего-то другого, что гнездится в душах человеческих. На севере я хотел найти красивых героев и любоваться ими. А может быть, надо иначе: понять реальную, а не выдуманную жизнь и чему-то в ней объявить беспощадную войну? Может быть, в этом мой святой долг?
На последнюю репетицию перед моим отъездом в Абый почему-то не пришла Наталья, и я должен был читать за нее слова роли.
После репетиции у палатки меня ждал Коноваленко, мы зашагали рядом. На северной стороне горизонта за Индигиркой, окатывая полнеба таинственной прозеленью, медленно переливались громадные языки пламени.
— Что это? — спросил я, невольно останавливаясь и запрокидывая голову.
— Северное сияние, — послышался хрипловатый голос Коноваленко. — Не видел никогда?
— Никогда, — негромко вымолвил я.
Ребята пошли дальше, а мы с Коноваленко стояли и глядели в небо.
— Да-а… — раздумчиво произнес старпом. — Смотришь на это чудо, и кажешься самому себе маленьким, беспомощным. Даже иной раз страшно станет. Какая сила нужна, чтобы зажечь небесный пожар до самого зенита! Силища! Стоишь, крохотный, как букашка, руки опустишь и ждешь, что сейчас тебе на голову свалится что-то громадное, и растворишься ты в нем без следа. Ничего от тебя не останется, и помнить никто не будет. А потом подумаешь: и без пламени конец один для всех… Жизнь проходит, а что я видел в ней? Попреки, побои от отца. Пьяницей он был. Потом сам пить начал. В тайгу ушел, дисциплина-то мне была — острый нож, а с Севера в армию пока не загребают. Привык: живи как хошь! Вот и докатился. Ты думаешь, больно я грамотный? Вот, мол, у него в каюте на полке древние греки, а он пьянствует, ведет себя скверно. Так то не мои греки-то. Был у нас капитан, душа-человек. На материк уехал, подарил мне. Вид один делаю, что Аристотеля читал. Иной раз отковырнешь какое-либо изречение, прихвастнешь, поиграешь словами — вот те и вся моя ученость. Глядя на меня, и Гринь занялся литературой, Шекспира принялся читать, может, чего и не понимает, а все-таки читает. А я — так, игра одна, чудачество… Понаехали такие, как Кирющенко, и тошно мне на душе стало, хоть беги куда. Раньше здесь о справедливости — думать не моги. Таежный закон: кто сильнее, тот и прав. Меня силой бог не обидел. Вы о справедливости заговорили, за горло таких, как я, взяли. Поверил я вам душой, а вы меня все еще за чужака считаете. Куда же мне теперь подаваться? И с теми уже не могу, и вы меня, грешника, не хотите… Что, непонятно? — воскликнул он, видимо, почувствовав в моем молчании враждебность. — На виду у тебя живу, можно бы и понять. Кирющенко только и думает, как бы от меня избавиться, а Васильеву, видишь, я и такой, как есть, пригодился бы. Помнишь, как он со мной в каюте разговаривал? «Ведомости начальнику политотдела не показывай…» Можно так с честным человеком поговорить? А со мной, выходит, можно… Хорошо ты, хоть бабой в театр принял, так это разве настоящая жизнь? Ну, а жить как?
Я стоял перед ним, забыв о Северном сиянии. Что-то и протестовало во мне против того, что он говорил, и в то же время я соглашался с ним, понимал его и жалел. Жалость ли ему нужна? Нет! Жалостью не поможешь. Это Луконин мне объяснил. Так что? Что я ему сейчас могу ответить? А он ждет. Ждет, что я скажу, и, может быть, надеется, что я помогу ему чем-то.
— Не знаю, — глухо сказал я. — Может, просто пить перестать?
— A-а… Просто ничего не бывает. Разве просто пить бросишь? В душе надо что-то иметь, а что— и сам не пойму. Растревожило меня северное сияние. Пошли, что ли… Я тебе дорогой кое-что хочу сказать…
— Пошли.
Мы прошагали молча половину улочки. Коноваленко обернулся ко мне в темноте, я чувствовал, что он разглядывает мое лицо.
— Остеречь хочу, — сказал он негромко, — поосторожнее будь, ночью посматривай, кто за тобой идет. Есть у меня подозрение на одного человека. Не знаю, чего ты с ним не поделил.
— Кто же это? — помолчав, спросил я.
— И того, что сказал, хватит. Я сам за такие доносы знаешь как… — глухо пробормотал Коноваленко. — Ну вот, мне в протоку. — Он остановился, кивая на тропку, сбегавшую с крутого берега. Жил он на другой стороне протоки в небольшой, наспех сооруженной им же самим юрте с железной печкой вместо якутского камелька.