Выбрать главу

И вдруг (не помню точно, как это случилось) за этим старым, славным, розовым лицом открылась пустота — разверзлась бездна. Я полагал, что человек его возраста, житель Висконсина, заслуженный полицейский со значком на лацкане, на свой особый лад, но все же верит в Бога, пусть не вполне осознанно, с позиции деиста. Я ожидал, что он мне скажет что‑нибудь такое: у себя дома можно любить Бога не хуже, чем в церкви. Так я истолковал его характер и глубоко ошибся. Он был вообще неверующий так может удивить ребенок, в котором открываешь ясный, беспощадный ум. Неверующий порою вызывает больше уважения, нежели деист: принявший Бога разум поведет вас дальше, но, чтобы ничего не принимать, нужно упорство, даже мужество. Три года назад он едва не умер, доктора уже махнули на него рукой, у смертного одра главы рода собрались дети. Он совершенно ясно помнил, как все это было, и понимал тогда значение происходящего, но ощущал спокойствие, умиротворенность и не испугался — просто уходил в никуда. Но смерть не наступила, и вот он тут, недавно пересек границу Мексики, впервые в жизни выехал за пределы Соединенных Штатов. В кармане у него есть вырезка из самой влиятельной городской газеты: «Наш уважаемый земляк путешествует по Мексике». Пока он говорил, вы постепенно начинали различать стоявшее за этой розовостью щек и чистотою сердца вечное ничто.

МОНТЕРРЕЙ

От Монтеррея возникало ощущение, что вас отбросило назад, в Техас, через границу, словно в кошмарном сне, когда вы едете и едете и вcе никак не можете попасть, куда вам нужно; времени у меня было в обрез, а до находившихся на крайнем юге Чьяпаса и Табаско было еще далеко. Гостиница была американская, вся обстановка в ней была американская, и кушанья, и речь были американские — тут было меньше заграничного, чем в Сан–Антонио. Этот роскошный город был привалом для направлявшихся в столицу Мексики американцев. Трудно сказать, откуда у старика–попутчика возникло ощущение чуждости, но за обедом в чистом, светлом ресторане, где подавали лишь американскую еду, он вдруг заметил: «Какое все чужое, надеюсь, я потом привыкну».

Я уговорил его отведать текилы — ее приготовляют из агавы, это что‑то вроде водки, но похуже. Он еще больше предался воспоминаниям, стал пересказывать свои чуть–чуть рискованные шутки: «Я как‑то раз смутил молоденькую продавщицу, спросил, где у них тут ба–аы, по–нашему, по–южному растягивая слово, но ничего, она довольно быстро догадалась, что мне нужны бобы, и вежливо ответила». В его устах и незначительная непристойность шокировала так же сильно, как и недавнее признание в неверии. Ибо все время вас не покидало чувство, что это славный человек, хороший, как ребенок; он излучал что‑то необычайно доброе и чистое, такое, что после вызывает слезы на глазах: запомнившийся запах зимней пашни, вид длинной изгороди, теряющейся в зарослях крапивы.

Осторожно, словно ощупывая что‑то своей палочкой, он вышел из гостиницы и замер на ступеньках. Текила, будто ярость, горячила его кровь. Я предложил: «А что, если нам посмотреть, нет ли тут где‑нибудь поблизости кабаре?»

Он долго колебался, а потом сказал: «Я лучше подожду до Мехико» — и стал заботливо отговаривать меня от прогулки по городу. «Будьте осторожны, не заблудитесь», — говорил он, глядя с тревогой на мокрые, залитые светом улицы Монтеррея как на лежавшую в кромешной тьме пустыню, через которую сюда примчал нас поезд.

Я шел по улице, напоминавшей Тоттнем–Корт–роуд, мимо таверн, мимо витрин с какою‑то ненастоящей, безобразной современной мебелью, мимо причудливого и внушительного изваяния индеец Хуарес бросает вызов Европе, так мрачно восторжествовавшей на соседней улице; но вот передо мной очаровательный собор, стоящий в глубине засыпанной листвою площади, укрытый белой колоннадой, увенчанный железными рядами колокольни, теряющейся где‑то в темной выси, а рядом только тишина и шорох падающих листьев.

На следующее утро я проснулся от каких‑то криков ликования, мне снился несуразный сон, в котором было ощущенье счастья и триумфа. Я был участником религиозного восстания. «Вы отворили церкви. Теперь вам не остановить нас», — кричали люди. «С этой минуты они обречены», — промолвил Сталин, наблюдавший за восставшими. Я помню, что мы шли колонной через маленькую комнату, в центре которой стоял диктатор, неподдававшийся, бессильный, стриженный под бобрик, и пели: «О Боже, Наша Помочь в Днях Минувших», и я запнулся на второй строфе. Когда мы повернули к выходу, я вдруг заметил маленького, ухмылявшегося человечка, — дитя вечерней школы и гложущего чувства неприкаянности, он был студентом–первокурсником, отличником физического факультета; все так же маршируя, мы стали весело над ним смеяться. Тут я проснулся от каких‑то звуков, из‑за которых мне и снилось пение. Часы показывали половину шестого, но крик толпы не утихал. Возможно, это было на вокзале, возможно, через город проезжает президент, или политик, или какой‑нибудь герой. Я встал и посмотрел в окно. Стояла ночь, небо было усыпано звездами, в домах под плоскими кровлями светились огоньки, над низким берегом реки дымком повис рассвет. Приветствия звенели в воздухе и уносились в сторону далеких гор, неясно возвышавшихся на горизонте. Но это оказались не приветствия — кричали петухи по всей округе, то была странная рассветная библейская кантата.