Она унесла тогда только боль в пальцах от его рукопожатий и испуг — неосознанный испуг от того, что в то время, как ее до краев заполнил этот волшебный вечер, главный виновник его витал мыслью в чем-то другом, жил как будто этажом выше.
Тот вечер вместе с Олегом канул в войну. И очевидно, забылся бы, не найди Надю уже в Сибири то первое, шальное письмо Олега, которое будто раздвоило ее, заставило взглянуть на себя его глазами, что было непривычно для Нади.
— Ой, не верь ему! — воскликнула вгорячах Зойка. — Он девчонок и за людей не считает, по себе знаю. — А потом спохватилась. — Человек он, правда, очень серьезный, зря не напишет.
Минуло еще с неделю на ее собственном маленьком фронте — шесть часов в нетопленой школе, потом воскресник на заводе или в городе, вечером — госпиталь: читка газет или книг для раненых, письма под их диктовку; дома до полуночи — подготовка к урокам. И все эти похожие друг на друга дни Надя непрестанно думала об Олеге. Он представлялся ей таким же бойцом, что лежали в ее подшефной палате, и немного — пионерским вожатым. Потому, когда пришла Зойка вместе по уговору сочинять ответное письмо, Надя относилась к Олегу уже спокойно и уважительно — как ко всем.
Ох, как дорого обошлись ей этот самообман, попытка спрятаться за обыденность, всеобщность, свести письмо Олега к рамкам простого знакомства! Он будто снова больно стиснул ее руки, но уже так, чтоб не вырвалась.
Свое очередное письмо Олег начал с того, что оно сугубо личное, никого, кроме нее — даже Зойки! — не касается, что искал он в Наде не просто учтивую корреспондентку, а друга, такого незаменимого на всю жизнь друга, к которому все в тебе тянется, как из ночной стужи к солнышку дня — радость и боль, надежды и тревоги, все без утайки, до дна. И Олег так распахнулся в письме, что стало за него не по себе: ее недавний вожатый, такой гордый, сильный, показался беспомощным и потерянным.
Свое состояние он передал цитатой из Герцена — зачитав до ветхости письмо, Надя ее наизусть запомнила. «С начала юности искал я жизни деятельной, жизни полной, шум житейский манил меня, но едва я начал жить, как какая-то адская сила завертела меня, бросила далеко от людей, очертила круг деятельности карманным циркулем, велела сложить руки…» Насчет рук Олег тут же оговорился — им достается так, что к вечеру в кулак не сжимаются: от зари до зари на аэродроме — «кручу гайки, заношу самолетам хвосты, снаряжаю в бой летчиков, а они часто не возвращаются». И вдруг: «Живу вполсилы, даже в четверть силы — нет! — и десятой части души не расходую, хоть волосы рви на себе. Одни кроваво воюют, гибнут в огне. А я? После контузии к летной службе признан негодным. Так послали бы, как просился, пехотинцем — только б на самую передовую, чтоб сполна с фашистами рассчитаться… Так нет! Сказали, что раз знаком с авиационной техникой, ею обязан и заниматься. Спору нет — дело важнецкое: без нашего брата, технарей, ни самолет не взлетит, ни бомба не грохнет. Но все же это не в атаку ходить, лично истреблять гадов. Думал, при упорстве в жизни все одолимо и возможно раскрыться сполна — не для себя, для общей пользы. Ан нет! Подчиняйся и воле случая! Повезло — воюй, дыши полной грудью… А я будто связан по рукам и ногам, в своей судьбе ничего изменить не могу».
Писал он на бурой оберточной бумаге, неровно оторванной от измятого листа, писал урывками, разными карандашами, видно, где и на чем придется. Бумага хранила следы травы, кирпича, пыли, машинного масла, бензина и даже сажистые отпечатки его пальцев. От письма пахло войной, боевым трудом, полевыми аэродромами, к которым Надя стала приглядываться в киножурналах. А ему этого мало, как мало было того памятного ей доклада… А она, Надя? Она вся в обыденности, ни на волосок над ней. Ничего особенного — ни сейчас, ни впереди — не видит. Окончит школу, возможно, если кончится война, поступит в институт — в какой придется, теперь не до выбора, а только бы выжить, мать вон все лишние тряпки на картошку сменяла, а отец от бесконечной мучной «затирухи» приходит с завода пошатываясь.
Так она и написала Олегу: может, он ошибается, даря ей свое доверие, не по адресу обращается? Может, зря так душу распахивает? Достойной его Надя себя не считает.
А он ей свое: это, мол, ты ошибаешься, цены себе не ведаешь. Ты для меня — светлячок в ночи. Мир вокруг суров, однообразен, а часто и груб. А ты словно из будущего. Вспомню — и в сторону усталость, неприятности, мелкие, а то и мерзкие удовольствия, к которым иные так и рвутся: «Война, мол, все спишет».