Она дала мне вырезку, и я долго держал в руках эту узенькую газетную полоску.
— Да, это Олег! — вырвалось у меня, а глаза снова потянулись к стихам, и я пробежал по строчке: «Быть, а не казаться!» — Он таков!
— Вот именно! — горячо воскликнула Надя. — А я… даже стыдно, Вася! Я в том последнем письме такое ему понаписала!.. Даже о детишках… Может, он потому и умолк? В мещанки записал?
«Вполне возможно», — подумалось мне, а ее понесло дальше:
— А «негодный комсорг»?.. Это я сама себе от имени Олега такой приговор вынесла и все думаю: не затем ли Олег за проверку нашего цеха первым делом принялся, чтобы мне этот приговор выложить и на том расстаться?
— Не может быть!
— Негодный, негодный! — воскликнула Надя, поняв мой протест по-своему. — И по делам в цехе, а уж по Олеговым меркам тем более! Я это знаю. И всегда знала, что эта работа мне не по силам, она не моя. А почему согласилась?.. Это я только ему могу объяснить… И он поймет! Он должен понять! — Надя вновь воодушевилась. — Главное, что он и правда вернулся! Теперь все проще!
Она ушла в приподнятом настроении, а у меня от Олеговых загадок вдруг заломило в висках, и ведро с краской для крыши показалось просто подарком.
Вид с дома Пролеткиных открывался не хуже, чем с нашего «блюдечка», — и речная долина просматривалась в обе стороны, и пояс садов, прижатых к берегу, и шоссе за поселком, где сновали машины. Слышались отчетливые сочные звуки. В чьем-то дворе, соскочив с насеста, квохтала курица, в соседнем саду негромко переговаривались, кто-то меланхолично тюкал молотком по железу, где-то играли на гитаре. Мелодия не доходила — только уханье басов.
Я вздохнул всей грудью. Я прямо воспарил при виде мира, родного мне с детства, пока не звякнула где-то за моей спиной знакомая щеколда.
Может, это мне лишь померещилось. А может, мать в ту минуту и впрямь, возвратясь из церкви, громко хлопнула калиткой — мне в назидание или с надеждой, что обернусь. Но я и без того со вчерашнего дня поминутно ощущал в себе, как спазм, то острую жалость к матери, то полное неприятие ее, а то и удушье от первой встречи с собственным домом. И я на это хлопанье не обернулся, а поспешно сполз с конька на боковину крыши, чтобы затаиться, забыться там, дождаться, когда отпустит тягостный спазм, позволит возвратиться домой.
С яростью налег я на ржавчину, старую краску. Тер железной щеткой крышу, но оттирал как будто и собственное настроение. Сердило, что ржавчина плохо поддается, и я двигал щеткой еще сильнее. Когда уставал, поворачивался на спину, закрывал глаза. И тогда меня словно баюкало в небе — неярком, обесцвеченном зноем.
Отчистив половину крыши, я принялся красить и, когда жирные мазки легли на железо, забыл и о матери, и обо всем на свете. Время до вечера пролетело мигом. И хотя Зойка припозднилась, она еще издали увидела меня на крыше и так припустилась бежать, что под домом ее только на то и хватило, чтобы с испугом спросить:
— Ты что это делаешь?!
Я горделиво вытянулся, любуясь плодами работы.
— Как видишь! Приобретаю гражданскую специальность!
— Слазь сейчас же! Слазь!.. — Зойка затрясла лестницу, на верхней перекладине которой я стоял. — Кто тебе позволил?
— Он! — Я ткнул пальцем в небо.