— Почему же? Если статья правильная… — Я смотрел на Оборотова уже с сочувствием.
— Правильная? Смотря где, когда и как. Я в городе человек новый, всей подоплеки не знал. Хорошо, Хаперский предостерег. Этой директорше больше не работать.
— Почему? Если такой опыт…
Оборотов смерил меня беглым взглядом и, присев к столу, принял официальный вид.
— Ну, это нас с тобой не касается. — Он забарабанил пальцами. — Мы тут не судьи. И вообще, на эту статью можно бы и наплевать, никто за нее не спросит. И все-таки жаль… Интересный она человек! И когда-нибудь ее опыт пригодится. Но сейчас… — Он забарабанил сильнее. — Сейчас хотя бы чуть-чуть будем джентльменами… В общем, так… — Он зашуршал страницами. — Против самих проблем спорить трудно. Все доказательно. Скажи, не подходит стиль изложения, я подчеркнул неудачные места. Скажи, что фактически статью надо переписать. Она, конечно, от этого откажется, возьмет ее обратно. И пусть! Возможно, позже ею воспользуется… Хотя едва ли… М-да… Жаль… Прекрасный автор. — И, словно отталкивая от себя что-то тягостное, он поднялся и протянул мне статью. — Все! Неси Елагиной!
— Елагиной?! — Я не успел принять статью из его рук, и она разлетелась по листочку, пришлось подбирать.
— Ты знаешь ее? — Оборотов удивился. Я положил рукопись на стол.
— К Елагиной пойти не могу… Я учился у нее. Я ей верю. Я лучше не буду у вас работать.
— Нет, постой! — Оборотов толкнул меня в кресло и повернул ключ в двери.
— Ты коммунист — так? — спросил вполголоса, подойдя ко мне. — Плюс фронтовик. И Хаперский говорил, что не трепач. Вот какое дело, старик… — Редактор снял очки, помял пальцами веки. — Видишь ли, я ей тоже верю. Встретил и обрадовался: не зря в этот город приехал! О ней хоть роман пиши… М-да!.. Но идти надо, старик. И чем скорей, тем лучше. Не сегодня-завтра ее вызовут в одно место. У нее, оказывается, был брат за границей, бывший белый офицер. Бежал туда после революции. Она об этом не подозревала. Думала, погиб. Ни в анкетах, нигде о нем не упоминала. А потом на школу ей пришло письмо. Она его не скрывала, читала в учительской. Брат шел с немцами сюда. Мечтал водвориться на старое место, да попал в руки наших. И вот сумел ей как-то переслать письмо: «Мне, мол, все равно подыхать. Жаль, до тебя, змея большевистская, не добрался…» Слушай, иди к ней! Пусть сама официально, в письменном виде поставит в известность гороно. Чечулина, как только узнала об этой истории, сразу письмо куда надо: «В школе потеряли всякую бдительность…» Понимаешь? Пусть Елагина сама… Постой! Только обо мне ни слова, а вроде все от себя. Ну? Бери статью, иди…
Я вышел. Меня пошатывало. Голова, как при высшей трудности пилотаже, то вдавливалась от перегрузок в плечи, и я вроде бы терял зрение, то становилась невесомой. Виделось, слышалось все вокруг как сквозь сон. В таком состоянии я и добрел до школы.
В коридоре с дощатыми полами, вылощенными тысячами ног, по-госпитальному отдавало карболкой, а в знакомом кабинете директора благоухала сирень. У огромного букета сидела Елизавета Александровна, в легком сером костюмчике и белой шелковой блузке, с кручеными шнурками у ворота, — в том самом, еще не изношенном ею наряде, в коем танцевала она у нас на выпускном вечере. Тогда весенний наряд привлекательно молодил ее, теперь же обострял черты разрушений.
Запали щеки, с висков исчезли кудряшки, а к уголкам подвыцветших губ протянулись морщинки. Замешкаться в дверях меня заставили ее глаза. Их не притеняли, как прежде, густые ресницы. Тех же светлых ореховых тонов глаза эти словно бы оголились, смотрели не на меня, а будто в свое затаенное, и даже приветливая улыбка, которой одарила меня учительница, не скрыла застывшей в них боли и потрясенности.
— Ха! Гляньте, Елизавета Александровна! — Мое замешательство, блеснув очками, нарушил сидящий перед ее столом толстогубый Зажигин. — И герои патриархальны! Узнали? Еще один блудный сын заявился — Василий Протасов!
— Узнала, — донеслось от сирени. — Говорите потише, Николай Васильевич, от вашего баса к вечеру ломит в висках.