— Новичок? Ляжешь тут. А в субботу пол вымоешь — откуп с каждого, кто встает на житье. И чтоб сразу привык порядок блюсти.
Может, это старый формовщик, выжатый заводом до самых костей и из милости пристроенный служить в бараках, вместе с жесткой подстилкой на общих нарах дал Ивану невольно понять, что и он, Пролеткин, человек, как все. Или про то нашептала парню душная ночь, когда он долго крутился без сна под раскатистый храп усталых людей. Но утром он пошел на завод уже сам по себе, заслоняя в душе от Петра что-то свое, как ладонью заслоняют от ветра ненадежный огонек свечи.
И долго не хотел понимать никого и ничего, что мешало бы ему утверждаться человеком, принимающим любой труд за подарок и благо. Может, усердие и покладистость и помогли Ивану скорее других подростков вылезти из стружки, проститься с метлой и стать электрослесарем, потом крановщиком и снова слесарем, уже в инструменталке, где работали универсалы.
Он не тянулся к компаниям, избегал близкой дружбы: боялся сочувствия и сострадания, боялся выбиться вновь из общего ряда.
Из барака со временем перебрался на квартиру к полуглухой одинокой старушке, где и столовался. Наслаждаясь свободой, часами бродил по городу, выбирая места пошумнее, чтобы затеряться в толпе.
На перроне у станции — там горели вечерами тусклые лампы, до поздней ночи гуляло разномастное, разбитное мещанство. По выходным — на базаре. В праздники он относил гостинцы сыновьям Петра. После смерти старого мастера Синицыны перегородили дом, разбились на три семьи, но жили дружно. У них хотелось посидеть и подольше, но словоохотливый Петр заводил разговоры о жизни, о порядках на заводе, бередил душу, и Иван спешил попрощаться.
Он бродил среди людей как в знакомом лесу, без приглядки, без желания что-нибудь высмотреть, выискать, а так — по смутной потребности отдаваться пестрому гомону жизни, как вековечному шуму дубрав.
Но в толпе — не в лесу.
Только раз пошатнулся, дрогнул сердцем Иван, когда на базаре бросился к сбитой с ног молодайке, а ходуном заходила и вся его вроде бы налаженная жизнь.
Толпа кинулась к возу с дешевыми яблоками, а девчонка с корзиной огурцов вовремя не увернулась. Она шлепнулась наземь, но, когда Иван подоспел к ней, уже села на корточки и, слепая от боли и слез, лихорадочно шарила вокруг себя, спасая рассыпанные огурцы. Ее круглое востроносое лицо с крупными слезинками под глазами горело, по спине плясала выбитая из-под косынки коса.
— Не цапай! Окаянный! — всполошенно вскочила она, стукнув Ивана по руке.
— Я помочь тебе хотел, — пробормотал он, бросив в корзину поднятый огурец. — Руки отдавят…
— Помощники… — Девушка смерила его косым недоверчивым взглядом, потянулась за корзинкой, но, охнув, схватилась за колено. — Звери… — Избоченясь, она повернула к нему лицо, взмахом ресниц притушила в глазах зеленоватые искры и не то всхлипнула, не то рассмеялась. — Так помогай!.. Чего остолбенел! Ты, кажись, тверезый… Чуть-чуть отойдем в сторонку, всю растрепали…
Она присела на тесаный камень в полуразрушившихся старинных гостиных рядах, забила рот шпильками и, подняв руки к раздерганной прическе, уже спокойным, устойчивым взглядом приковала к себе Ивана. В глазах ее будто нежился, отражая нависшую зелень, тихий лесной ручей, а Иван стоял над ним бездумно и одиноко.
— Глянь-ка, охромела! — удивленно засмеялась она, растирая ушибленную ногу. — А может, ты и корзинку мою донесешь?
— Донесу… — Иван степенно кашлянул.
Она приглушенно рассмеялась.
— Заводской?
— Заводской.
— Чую… А я деревенская — вся насквозь. И вашего города будто не вижу… В глазах луга да леса — убег! — Она протянула ему руку и встала. — Подумала, что и ты фармазон, как все… У меня против них — во!.. — Из-под широкого пояса длинной юбки она выхватила старую вилку и закрыла от смеха глаза. — Помогает! Ей-богу!..
Она была сухонькая, совсем неброская — особенно когда по-деревенски вновь повязалась платочком. Быстра в движениях, но не суетлива. И, главное, ничем не задевала его. Он только нес ее корзинку, а так — будто брел сам по себе, куда глаза глядят, потому что голос девушки звучал в стороне, как привычный голос толпы, не обращенный к нему и ни к чему его не обязывающий.
Ее звали Верой, а мать его Варей — очень сходные имена. Но Вера — прислуга. Что ж? Для девушек дело обычное. Наверно, скучное: воля не своя. И душу не с кем отвести. С господами как разговаривать? Вот и заливается она, будто поет, — соскучилась по разговору. О чем?.. Все-таки завладел им разлетный, бьющий смешинкой голос: