— Слыхал, слыхал…
— Газет я не читаю, в кино не хожу. А тарелку-то в доме повесил, этот самый лепродуктор. Хор Пятницкого люблю и еще одну певицу… Ковалеву. Складно наши старые песни поет. А больше и слушать нечего. Особенно терпеть не могу всякой трепотни. По ей выходит, чуть ли не все у нас уже большевики, только без билетов. А я тебе вот что скажу: по-старому-то строю да по батюшке-царю еще ох сколько народу тоскует!.. Вспомни, почем сапоги при царе были? А мешок муки? Ага, молчишь… Гроши!..
— А ты в сапогах ходил?
— Не обо мне речь… Я человек маленький. В лаптях родился.
— А я в опорках.
— Верно!.. — Когда тетя Вера замечала, что муж волнуется, она спешила как-нибудь разрядить обстановку. Выскочит перед мужчинами легкой птицей-касаткой, одной рукой, как крылом, приголубит мужа, другой будто над головой платочком махнет и притопнет босой ногой по полу:
Даже мрачный Дмитрий осклабится, довольный.
— Постой, Вера, — Иван Сергеевич главной линии никогда не забывал. — А ты-то булки белые ел?
— Да что обо мне говорить?
— А о других я не хуже твоего знаю… Мурцовку — хлеб с луком да водой, хорошо если постного масла капнут, — хлебали.
— Хлебали, — подтверждал Дмитрий. — Да ты не кипятись. Я ведь так… За что купил, за то и продаю. Народ, он известно какой: хуже радио. Чего только не мелет…
Правда, в конце концов мрачные глаза Митьки затягивались поволокой: его тянуло или спать, или выпить. Да и Иван Сергеевич часто в разгар подобных бесед скучнел и вставал первым, советуя на прощание:
— Керенки-то все-таки ликвидируй! И пережитки в себе заодно…
А нам он не раз говорил:
— Темный Митька-то… Но размышляет! Экий дремучий лес революция раскачала!.. Чего-то он только не договаривает. Крутится вокруг да около.
Однажды Дмитрий Щербатый явился с пол-литром водки и торжественно водрузил бутылку на стол.
— Чевой-то мы все под сухую разговоры ведем? Выпьем по-соседски?..
Иван Сергеевич отодвинул бутылку, нахмурился:
— Ты же знаешь — не пью.
— Чудно… А почему?
— Хочу пожить, однако, при социализме. — Иван Сергеевич рассмеялся, вызывая Митьку на их обычный разговор, но Щербатый проворно спрятал бутылку в карман и озабоченно взглянул на Ивана Сергеевича:
— Ладно. Авось и без поллитра разберемся. У меня к тебе дельце.
— Говори, — Иван Сергеевич дружелюбно устремил на него свои светлые глаза.
— Понимаешь? — Щербатый с чувством поскреб затылок. — Племяша надо на завод устроить… Лет ему мало, по закону не возьмут, а в деревне парню хоть помирай. Одна мать у него — старушка. На заводе я мастеру лапу позолотил, обучит в два счета. Осталось разрешение отдела кадров. Вот я и пришел к тебе. Помоги по-соседски…
Иван Сергеевич вытянул перед собой деревянную ногу, будто отгораживался от Митьки: не такой, видно, ждал откровенности. А Дмитрий положил на колени пудовые кулаки и приглушил голос.
— Сделай, Ванятка. Отплачу. Хочешь, железа тебе дам на сарай и терраску? У тебя толь. Что в ней толку? Через год потечет. А я разжился… Пудиков двадцать привез.
— Разжился? — Иван Сергеевич поднял на него глаза.
— Ну да… Привезли его, свалили как попало, один ленивый не возьмет. Я и съездил ночью…
— Ночью, — как эхо отозвался Иван Сергеевич, вновь каменея. Улыбка его не стерлась, но глаза превратились в льдинки. — Надо бы взглянуть! — воскликнул он наконец, поднимаясь со стула.
— Пойдем! — встал и Щербатый. — Сразу и отделю сколько надо.
— Сколько надо… — еще мешкая, повторил Пролеткин и вдруг кивнул Олегу. — Ты с нами!..
— Зачем еще?
Олега всего передернуло, но Иван Сергеевич дотянулся рукой до его плеча и повернул сына к двери.
— Надо, говорю! Поможешь!
Меня, конечно, сами ноги понесли за ними. Через Митькин двор по кирпичному тротуарчику мы быстро пришли к добротному, как амбар, сараю. В углу его за поленницей Щербатый разметал кучу старых досок и приподнял за краешек новенький с жестяным похрустом лист.
— Во! Лучше не бывает… Высший сорт.
— И сколько тут, говоришь? Пудов двадцать? — уточнил Иван Сергеевич.
— Да кто ж его вешал? На тележке вез.
— Понятно, — Иван Сергеевич окинул взглядом просторный сарай и, сгорбясь, захромал к выходу. — Мигом, Олег! Кликни Федора Ковригина, а сам в руки карандаш с бумагой — и сюда!