— Олег, топор! — чуть слышно прошептал Иван Сергеевич.
— Я сам, папаня! — уже на бегу крикнул Олег, а миг спустя подсунул топор под широкую приступку крыльца.
— Не дам!
Тетя Вера попыталась оттолкнуть сына, но сникла, услышав словно неживой голос мужа:
— Уйди! Потом… потом поговорим.
— Фундамент разбирай! — насмешливо крикнул кто-то. — Кирпич-то тоже не из лавки.
— Врете! Врете! — из глубины дома крикнула тетя Вера. — Церковь ломали — разрешили брать.
Иван Сергеевич взял у сына топор, чтобы подсунуть под ступеньку, и вдруг, уронив его, сам, цепляясь за стену, беззвучно осел и распластался на земле.
Иван Сергеевич долго был без сознания. Врач, выслушав путаный рассказ тети Веры, определил:
— Травматическая невралгия. Наверняка с войны. Одно средство — покой и покой.
Наконец Иван Сергеевич пришел в себя. К нему подсели Митька Щербатый и Федор Ковригин, принялись увещевать. Он молча отвернулся к стене. Уже ближе к ночи встал, попросил одежду.
— Куда ты? — всполошилась тетя Вера. — Врач приказал лежать.
— На завод. Мне лучше.
— Какой же завод? Выходной…
Он так посмотрел на нее, что тетя Вера попятилась.
Ивана Сергеевича ждали почти до полуночи. Потом тетя Вера сбегала на завод, в милицию. Всех поставила на ноги. Но мужа нигде не было.
Его нашли утром в овраге, неподалеку от дороги, с проломленным черепом. Он был живой, но без памяти. Когда его попытались поднять, Иван Сергеевич приоткрыл глаза, узнал тетю Веру.
— Митьке… Отдай… Его… — Он выронил вырванную с мясом пуговицу.
Затем губы Ивана Сергеевича шевельнулись беззвучно и сомкнулись навсегда.
Дмитрия Щербатого не нашли. Собака, пущенная по следу с места убийства, привела к реке, где стояла Митькина лодка. Водили собаку и по другому берегу, но без толку. И лодка и Щербатый как в воду канули.
Наш город в ту пору еще хранил на себе печать недавних войн, разрухи, голода, нэпа. Завод, учреждения, школы — все, что от государства, — уже сияли островками благодатного света, радостью нового бытия. А под крышами старых мещанских домов, в глухих городских закоулках еще не рассеялся сумрак старого быта, покореженных нравов. Недели не проходило без диких, бросающих в дрожь происшествий. Кровавые меты оставляли ночами бандиты. Горячего петуха подпускали обидчику. Семейные драмы, несчастная любовь вели к яду, петле, под колеса поезда. Падкие на подобные происшествия обыватели разносили слухи, и паникой своей, кликушеством сулили новые беды.
На гибель Ивана Сергеевича город отозвался по-иному. Не было сплетен, не было искаженных страхом или алчным любопытством лиц. Как водится, у дома Пролеткиных до ночи не таяла толпа. Но она безмолвствовала. Так же как и в заводском театре, где только тихо поскрипывали старые половицы под ногами людей, проходивших мимо красного гроба Ивана Сергеевича. Казалось, люди смотрели не только на гроб, на окна осиротевшего дома, а и заглядывали в себя, сосредоточась на неразрешимой загадке.
Так мне казалось.
Помню, как каталась по полу тетя Вера, как рвала на себе волосы:
— Ваня! Ванятка! Какой же грех на мне! Кто же меня, дуру, попутал? В жизни копейки чужой не украла. Господам служила, чужое блюла. А тут… Ваня, Ванятка! Не простишь ты меня, душу черную!
Помню сиплый басок Ковригина на поминках:
— Не люди мы все — трава! Стелемся по ветру, путаемся в ногах. Он один был человек! Как теперь жить?!
И шепотки вокруг:
— Хорек! Проживешь! Уж ты-то проживешь!
Поразили меня в те дни Елагины. Они явились все трое, одетые в траур, но оттого еще более красивые — будто посланцы иного мира. В кругу женщин нашей полудеревенской улицы, всегда в душе плакальщиц, потерявших давно и фигуры, и вкус к нарядам, Елизавета Александровна, тонкая, стройная, напоминала загадочных мадонн с Володькиных картинок. Тетя Вера чуть ли не бросилась ей по-старинному в ноги:
— Не уберегла вот. Была дурой деревенской, ею я осталась, как вы ни учили…
Елагина прижала ее голову к груди.
— Что вы, Верочка, милая? Разве можно такое говорить? Душа ваша, жизнь — я знаю — ему безраздельно отданы. А он, Иван Сергеевич, он не мог поступить иначе.
— Не мог! Не мог… Ваша правда. — И, глухая ко всем утешениям, тетя Вера благодарно взглянула в чистые глаза учительницы. — Да голубушка ты ясная! Как бы Ванятка-то тебе порадовался! Вы ж для него всегда праздник…
На нежном лице Елагиной в глубине глаз покоилась печаль. Елагину, как свою, посвящали во все заботы о похоронах. Она даже помогала стряпать для поминок. Но стоило учительнице протянуть руку за полотенцем или ножом, как кто-нибудь из женщин ее опережал.