Выбрать главу

Нового сотрудника вскоре узнают и на верхних этажах. Ведь не каждый день удается помучиться у нового прибора, как бы не так! Импортный шедевр — один на всех, есть железный график, отводящий на долю Леонида Леонидовича и подшефных ему химиков полтора дня в неделю, ни минуты более. В остальное время полагается обдумывать и обсчитывать результаты, творчески расти в библиотеке. Библиотека же помещается наверху, и всевидящий глаз институтских (а среди них, как в большинстве химических учреждений, немалую долю составляли дамы) вскоре отмечает, что Леня почти не берет книг или журналов, касающихся химии или сопряженных с нею разделов физики, а налегает на не относящуюся к делу чистую математику.

Да и налегает без особой страсти. Возьмет с утра кучу литературы, посидит над нею полчасика — и тут кто-нибудь зовет его покурить или выпить кофе. Только этого субъекта и видели… Явится к концу дня, сгребет книжки в портфель — и правит к выходу, где его дожидается «Москвич» самого древнего образца. На колымаге же этой, случается, катит не домой, а с компанией подвальных куда-нибудь купаться…

Окончательный приговор выносят спустя несколько месяцев, когда на институтском первенстве по теннису он не занимает призового места из-за очевидного нежелания добивать уступающего ему по классу игры противника. Об этом тут же узнают даже те, кто отродясь не держал в руках ракетку. Не рваться к первенству? Не стремиться к победе? Это непонятно, оскорбительно… Неписаный вердикт суров и обжалованию не подлежит: сибарит с ленцой, для Института мало полезен.

А через неделю-другую Леня, шагая подвальным коридором, натыкается на знакомого химика, уныло глазеющего на раскатанный прямо по полу рулон диаграммной бумаги с какими-то спектрами. Подходит, заглядывает через плечо.

Мог бы, между прочим, и не заглянуть. В первые свои институтские дни даже наверняка не заглянул бы: там, где он служил раньше, размышлять в коридорах было не принято.

Так вот, заглянув в бумаги через плечо их хозяина — химика по имени Боря, — наш герой спрашивает о причинах печали.

— Те самые проклятые два сигнала, — отвечает тот. — Помнишь? Они то появляются, то исчезают. Михал Ильич грозится меня выгнать, говорит, грязно работаешь…

У Михаила Ильича, Бориного начальника, слово с делом не расходилось. В Институте знали: сантиментов он не разводит. В данном же случае, когда нерадение было налицо, ждать пощады не приходилось. Кому же не известно, что всякое чистое вещество обязано иметь строго постоянные характеристики — и спектры тоже?

— …Я эту дрянь перегонял двенадцать раз, она кипит в точке, — канючит между тем Боря, апеллируя к веками проверенному признаку чистоты. — И другие образцы раз по восемь. Они тоже в точке. Но он нахватался этой вашей физики и твердит свое: грязь. А на хроматограмме — всего одно пятно.

Леня, смутно припоминая, что такое хроматограмма, упирается глазом в хорошо знакомую формулу, изображенную над спектром.

Некая догадка, забрезжившая было в уме, но впоследствии оказавшаяся неверной, заставляет его свернуть с намеченного маршрута к обеденному столу и приводит к прибору, около которого страдает над очередным Бориным изделием лично Э. И. — Эрнест Иванович, предводитель шумного подвального братства. Перед ним — таблица, в которой он, отчаявшись что-нибудь понять, пытается хотя бы свести в систему причуды этих злосчастных веществ.

— Матрица, — бормочет Леня, снова заглядывая через плечо.

— Не в том дело, что матрица, — огрызается руководство, не поворачиваясь, — здесь какая-то упорядоченность чувствуется.

Уловив это длинное, мало благозвучное слово, Леня ведет себя так, будто ненароком схватился за оголенные провода. Утратив привычную безмятежность, мечется по тесной комнатке, подбегая то к измазанной мелом доске, то снова к таблице. Потом, выпросив копию этого документа, внятного не более, чем письмена древнего Крита, в нарушение всех норм трудовой дисциплины уезжает домой.