Под таким углом зрения генетические механизмы представали как нераздельная часть целостного и, главное, живого существа — клетки, находящегося в непрерывном процессе множественных изменений. В процессе — вот что было важно для Лобашева. И такое событие в жизни клетки, как мутация в ее наследственной системе, — тоже виделось ученому в процессе.
Это действительно процесс, потому что он может быть многостадийным, может быть остановлен на любой из стадий, на каждой стадии он может быть подвержен разным влияниям, а отсюда — принимать разное направление или давать разное качество. Но все это стало ясно в науке лишь теперь — в наши дни — и подтверждено опытным путем. Лобашев же своей гипотезой предугадывал такое именно лицо генетического механизма. И взгляд этот, хоть был присущ конечно же не одному Лобашеву, едва ли не до последних лет оставался неординарным. Ибо долгие годы в генетике главенствовали окрашенные физическим миропониманием более простые представления. Примером их может служить хотя бы теория мишени, из одного названия которой очевидно явствует статичное, небиологическое толкование той же мутации. Объяснялось это прежде всего, конечно, плохим знанием интимной кухни наследственной системы. Нужна была незаурядная интуиция и хорошее владение другими разделами биологии, чтобы в едва угадываемых в то время генетических событиях увидеть черты, присущие и иным проявлениям живого — длительность, многочисленность обратных связей, многоступенчатость, иерархичность и т. п.
Эти во многом интуитивные и гипотетические представления об изменчивости следующему поколению генетиков, лобашевским питомцам в том числе, предстояло наделить реальным содержанием. Но сколь же многому их надо было перед тем научить!
Из воспоминаний С. Г. Инге-Вечтомова:
«Мы-то генетику учили „с голоса“. Это относится прежде всего к Кайданову — он постарше. А я учил „с голоса“ Кайданова, сидя в лаборатории, будучи студентом второго курса (то есть еще до общего курса генетики М. Е. Лобашева). Этот путь был тогда единственным, ведь учебников еще не существовало. И начинали мы более чем с нуля, — с отрицательной величины. Всем известен, верно, эпизод, произошедший в конце жизни Дарвина, под названием „кошмар Дженкина“…»
(…Великий мыслитель, естественно, ничего еще не знал о материальных носителях наследственности, о все определяющей альтернативе «либо-либо», на которой основана работа наследственных систем. Он не представлял, что одни задатки могут передаваться по наследству независимо от других. И потому, когда талантливый инженер и математик Дженкин представил расчеты, из которых вытекало, что любой новый признак, разбавляясь в старых, постепенно сойдет на нет, основоположник эволюционной концепции растерялся перед «кошмаром», который был ему обрисован. Скрепя сердце Дарвин признал возможность проявления в иных, пусть в очень редких случаях, «определенной» изменчивости, то есть наследования потомками свойств, приобретенных родительскими особями в течение жизни.)
«…Так вот этот эпизод множество раз толковался ламаркистами в пользу своей теории, согласно которой такое наследование — единственная движущая сила эволюции. О нем не стоило бы вспоминать, если бы он не оказался для меня — тогдашнего студента второго курса — случайным мерилом разности в уровнях научного багажа, — необходимом для равноправного участия в науке и имевшемся „в наличии“ тогда у будущих ученых-генетиков.