Конюшки — горбатые, кривоколенные, крытые булыжником. Вверх и вниз… Вниз к зоопарку. Вверх на площадь Восстания. И на углу, на стыке двух булыжных потоков, дом под тополем. Зимой тополь звенит над крылечком оледеневшими ветками. Летом накрывает тенью всю улицу вширь. А в пору тополиного цветения метет такой тополиной метелицей, что окон не открыть. И осенью еще — возьмешь книгу с полки, а за книгой серый клубок!.. Дом под тополем, купеческий особняк: пять окон на улицу, шесть окон во двор. В пятом на улицу — шофер Густов, водитель грузовика, и жена его Ксюшка. Гремит на общей кухне кастрюлями, кричит на старух: «Построим социализм, зався буду в крепдешинах ходить!..» А по субботам, под гармонь, выстукивает каблуками: «Ээ-эх!» И тарасенковские книги падают с полок. В окнах во двор древние старухи. Самая древняя — владелица дома, купчиха…
По странной иронии судьбы мой отец, архитектор Белкин, получил ордер на комнаты в доме купца Белкина, известного до революции московского гробовщика, который держал похоронное заведение на Садово-Кудринской, неподалеку от Кудринской площади, от площади Восстания. И в пору, когда все было по карточкам, архитектора лишали карточек, делали его по доносам «лишенцем», утверждая, что он и есть тот Белкин, гробовщик! И ему каждый раз приходилось доказывать, что он не тот Белкин, не гробовщик!
Тот Белкин давно уже умер. Это его мать дожила чуть не до самой войны и общалась уже исключительно с серафимами, ей было за девяносто. Серафимы слетали к ней с киота, и она гнала их «кыш…», как цыплят. И еще Николай-угодник заходил к ней. «Да-с… — сообщала она доверительно, — давеча приходил. Чай вместе пили…»
«Не богохульствуйте! Грех богохульствовать! — топала на нее ногами купеческая приживалка, кривобокая, кривошеенькая, убогая Саша, Христова невеста, лет под семьдесят. — Бог вас накажет! Как это мог к вам Николай-угодник приходить?!» — «К тебе не приходил, — ехидничала старуха, — а ко мне приходил! Чай вместе пили!..»
А мимо дома под тополем, обтекая его с двух сторон, по булыжникам — весенний разлив. И в мае без калош не пройти!
А летом на мостовой между булыжниками пробивалась трава. А зимой над Конюшками, над крышами — розовые дымные хвосты, как в деревне. Конюшки топились дровами — голландские печи, сущевские печи… А еще, когда ставились кинокартины о 1905 годе, съемка всегда велась здесь, на Конюшках. И тогда по Конюшкам несся полицмейстер на пролетке, обязательно при усах, бороде. И курсисточки мели подолами булыжники. И рабочие с Красной Пресни под красным знаменем пели «Вихри враждебные»… Киношникам приходилось привозить с собой из реквизита разве только газовый фонарь и ставить его перед домом под тополем. Дом стоял на углу Большого и Малого Конюшковского. Он и теперь там стоит, где стоял, только теперь он оказался у подножия небоскреба, того, что на площади Восстания…
Быть может, сейчас тем, кто там «зався» топчет мраморные ступени и каждый день проходит в лифты сквозь золоченые решетчатые двери, как сквозь врата алтаря, может, тем, с заоблачной их высоты, с двадцатого этажа, из квартир, забитых чешскими и венскими гарнитурами, этот старенький особнячок на Конюшках кажется таким убогим и жалким… Но почему-то нигде и никогда так потом не слушались стихи, как именно здесь, в этом доме под тополем.
И особенно хорошо было слушать стихи, когда в печи или в камине трещали дрова и отсвет огня падал на покрытые морозными узорами, пушистые от инея окна…
«Я рад, что у тебя такой дом с душой и настроением, с таким деревом над ним, в таком живописном и исторически славном переулке…» — писал Тарасенкову Борис Леонидович Пастернак.
Душой дома конечно же были книги, стихи… Подполье — все эти километры рифмованных строк, сотни, тысячи книг, — все это только преамбула, вступление, так сказать, в стихи… Мандельштам, Ходасевич, Пастернак, Цветаева, Бунин, Блок, Ахматова, Маяковский, Есенин… Но это еще те годы, когда Есенин почти не переиздавался, замалчивался. Ахматова не печаталась. Бунин — еще не известно было широкому читателю, что есть такой замечательный писатель. Радость этой встречи еще впереди… Бунин еще не вернулся на родину, вернее, книги его еще не вернулись… Цветаева вернулась, но стихи ее не появляются в печати. Она никому еще не ведома, только небольшой круг литераторов, да и то только любители поэзии знают ее… «Моим стихам, как драгоценным винам, настанет свой черед…»