Выбрать главу

— Десять книг и пять стихотворений. По рукам?..

— Нет. Я сказал: пять и три! И никаких тебе поблажек не будет!

— Ну хорошо, пусть по-твоему…

Это по телефону. А вечером, входя в комнату и видя приготовленные груды книг на столе:

— Ты с ума сошел! И это я все должен сделать?..

— Да нет же, это тебе на выбор — любые! Мы будем делать надписи в четыре руки.

— В двенадцать я уйду, ты как хочешь! И корешки надписывать не буду. Ну зачем ты переплел эту книгу в ситец, да еще в такой цветастый? Надо было бы в полоску или лучше холст… Оставь книги, не трогай! Опять только намажешь… Давай сюда. Зачем ты писал моим пером, после тебя нельзя работать, ты слишком нажимаешь…

И тушью тонкие рисунки на холсте, на дерматине. Нарвские ворота и перед ними надолбы, проволочные заграждения. Сабля, онегинский пистолет, брошенные на землю. Корабли на рейде. Оловянные солдатики под ружьем у палатки посреди пустыни на обложке переводов Киплинга… Теперь, когда берешь эти книги с полок, переплеты и рисунки на них уже чуть стерлись от долгого стояния, от слишком тесного стояния в соседстве друг с другом… И по первому взгляду даже трудно определить, сделан ли рисунок от руки или же отпечатан типографским способом… Переплеты твердые. Переплеты мягкие. Переплеты с накладными корешками, с врезанными углами. Переплеты-папки, куда просто вкладывалась книга… Тысяча переплетов! Тарасенков успевал переплетать не только для своей библиотеки: во многих московских квартирах, да и в Ленинграде тоже стоят книги, переплетенные им. «Как, у вас стихи в таком виде?! Я переплету вам…» Еще в детдоме переплетал и вышел из детдома с профессией переплетчика.

К переплетному ремеслу его относились всяко. Исаковский даже в шутку стихи написал:

В свои шкафы вы взять готовы всякого, Но отношенье к нам не одинаково: Одних вы так и этак величаете, Других же к переплету назначаете; Вы лично сами тех переплетаете, Кого совсем отжившими считаете. И потому — хоть ткань у вас добротная — Меня пугает ваша переплетная…

Одна московская библиоманка, собирательница книг XVIII–XIX веков, кричала как-то на Тарасенкова:

— Вы варвар! Вы преступник! Как можно переплетать книгу! Книга должна оставаться в своем первозданном состоянии, в каком она вышла из типографии! Даже если книга не разрезана, книгу нельзя разрезать!

А в Союзе писателей, во время проработок, с трибуны:

— Этот эстет Тарасенков с любовью переплетает — кого бы вы думали? — Ахматову, Мандельштама…

И когда тот с трибуны проходит мимо, чтобы сесть на свое место, — Тарасенков ему:

— Тебя я, между прочим, тоже переплетаю…

Да, собирание книг — не профессия. Тарасенков был критик. Много печатался — статьи, рецензии, книги. Главным образом — о поэзии, о поэтах. Были удачи. Были неудачи. Заслуженные победы. Обидные поражения. Были свои «ошибки». Были и ошибки своего времени… И быть может, главной его ошибкой было то, что ему приходилось признавать эти свои «ошибки»… Но касаться литературной его деятельности — значит касаться всего течения литературного процесса, всей общественно-политической жизни страны того периода. А это не входит в задачи данного очерка. Это всего только рассказ о том, как Тарасенков собирал книги и для чего он собирал книги… Его жизнь и творческая работа протекали в трудные годы, удаленные от нас не столько течением времени, сколько ходом исторических событий…

Когда он умер, позвонил Фадеев, из Барвихи, кажется. Было плохо слышно. В трубке трещало. Фадеев говорил, что он потрясен смертью Тарасенкова. Он знал, что тот болен, но не думал, что так все быстро обернется. Он вспоминал Тарасенкова мальчишкой, когда они оба были еще в МАППе, когда позже создавали Союз писателей… Говорил много добрых слов. И его суховатый, чуть захлебывающийся голос то бился в самое ухо, то уходил и совсем терялся.

— Да, мы оба были с Толей дети одного века… — кричал он с того конца провода, — продукт эпохи… — И показалось, что сквозь треск и гул проводов донесся вдруг короткий и столь характерный фадеевский смешок. …Продукт эпохи…

Собирание книг, библиография поэзии XX века, которой занимался Тарасенков, были не главным его занятием в жизни. Но в этой своей работе он был всегда самим собой, делал, что считал нужным, как считал нужным, последовательно, до конца, несмотря ни на что… И теперь, спустя десять лет после его смерти, когда наконец вышел его библиографический труд, — это не главное вдруг оказалось главным! Работа оказалась не сброшенной с круга времени. Но умер он, не сознавая, не понимая этого, тоскуя о той «главной книге», которую не написал, которую не знал еще…