Ну, что же о себе в этом черном и смутном мире смерти? Было ощущение неповторимости переживаемого, вспоминалась „Нумансия“ Сервантеса, только было страшней, чем описано там, было очень суровое братство людей, гордость, дикий голодный быт без воды, тепла, еды, весь во льду, в снегах, в грохоте взрывов, а потом наступили дни, когда все вообще замерло, вплоть до радио и телефона, и казалось, что описанное Дантом — сущие пустяки!
Не могу похвастаться, что было хорошо на душе, но, знаешь, в какой-нибудь Ташкент или Новосибирск не хотелось, хотелось до конца досмотреть эту чисто шекспировскую постановку! В ней не было быта, хотя было очень много бытовых подробностей, она была очень высокая по своему внутреннему музыкальному, лирическому напряжению, и, вероятно, это придавало силы переносить все!
Очень родным человеком стал за эти дни Вишневский, который показал себя изумительным другом, товарищем, с которым мы делились последней корочкой хлеба, который на собственном примере оправдал все свои громкие довоенные слова, который все тяготы перенес на основе закона равенства и полной демократии!
Вот что было величественно в ленинградской блокаде — это именно равенство, напоминавшее 1918 год, коммуну, или „Северные рассказы“ Лондона!
Сейчас все иное даже в Ленинграде, но в те месяцы, неповторимые и удивительные, оно было по-другому, именно такое, как я говорю!
Ты пишешь: „В Москве люди страшно разобщены дальностью расстояний, трудностями транспорта, быта, темнотой“!
По-моему, ты не права! Я увидел это разобщение очень реально, но только в ином причина! Пример: твой „друг“ Венгров официально, от имени военной комиссии ССП спрашивал меня, заполняя какую-то грандиозную анкету и вводя в бессмертие! Один из вопросов:
„Создали ли вы, Анатолий Кузьмич, такие произведения, которые оказали непосредственное влияние на ход боевых операций? Ну, например, не написали ли вы такого стихотворения, после которого был утоплен вражеский корабль или было убито определенное количество немцев?“
Таких вопросов, по-моему, не задали бы мне и на Луне!..
Я очень постарел, устал, но так же, как и раньше, люблю книги и даже в самые черные ленинградские дни покупал новинки (удивительно — они продолжали, хотя и в очень скромных масштабах, выходить) и пересылал их в Москву, пополняя ими библиотеку! Ты-то меня поймешь!
Библиотека моя до сих пор в сохранности, только Маша продала в тяжкую минуту жизни несколько собраний сочинений классиков (Белинский, Чернышевский, Добролюбов, Шиллер, Тургенев и другие, менее любимые), да пожгли комплекты „Литгазеты“! А все остальное цело! Так было приятно это видеть!»
А в декабре 1942 года на Ладоге был такой эпизод: Тарасенков был командирован на несколько дней в Москву. Грузовик, который возил грузы в Кабону и попал накануне под бомбежку, не смог доставить его в Волхов, откуда ходили поезда в Вологду, хотя путь этот и беспрерывно бомбили. Даже до шлагбаума, где можно было поймать попутку, грузовик не довез. Пришлось метров пятьсот идти открытым полем сквозь буран. Было темно. Ничего не видно. Мело. И еще в довершение оторвалась ручка от чемодана. У него было два чемодана. Один с консервами, выданными по аттестату. Свои и чужие, больше чужих. Банки сгущенки, тушенка, куски мыла и к ним нитками, обрывками бинтов привязаны письма, сложенные треугольниками: «с фронтовым приветом». В другом чемодане книги. От чемодана с книгами и оторвалась ручка. С «мясом» вырвалась. Ничего нельзя сделать, только тащить чемодан, обхватив его обеими руками. Но тогда бросить чемодан с консервами… А он по опыту Ленинграда хорошо понимал, что значит в пустой, нетопленной московской квартире вручить кому-то это «с фронтовым приветом…». Ну, а что касается книг… Он хватает чемодан с книгами и делает десять шагов вперед. Ровно десять. Опускает чемодан и назад. Десять шагов… Поднимает чемодан с консервами. Десять шагов вперед… Натыкается в темноте на чемодан с книгами. Теперь от чемодана с книгами десять шагов. Ставит чемодан с консервами и назад десять шагов за книгами… Если взять чуть левей или чуть правей — проскочит, и не разыщешь тогда уж никаких чемоданов в этой кромешной тьме и метели… А в Волхове у железнодорожных путей, в груде тулупов, двумя ремнями — один свой, другой дал кто-то из бойцов, которые везли тулупы на передовую, — стянул чемодан. И, конечно, показывал книги. Метель улеглась. Книги клали прямо на снег, чтобы лучше разглядеть.