Но это было удивительное время. Работая за двоих, мы не знали усталости. Потому что мы были на месте — мы видели, как нужна, как необходима наша работа людям, этой стране. Это было поразительное время — все вокруг были чем-то похожи на мужающих подростков. Юношеский порыв, задор, дружеская улыбка — это были характерные черты времени. Это было массовое явление: такими были лаборанты — вчерашние рабфаковцы, такими были и знаменитые уже ученые Губкин, Наметкин, Ребиндер (тогда еще совсем молодой — ему было чуть больше тридцати).
Хенк предупреждал меня, что в России неустроен быт ученых, не будет комфорта. Надо сказать, для приезжих специалистов было сделано что возможно — мы получили квартиры, притом уже с обстановкой. Однако в принципе Хенк оказался прав: по сравнению с Америкой тут о комфорте не могло быть и речи. Но нас это как-то не беспокоило — нам было не до того, время требовало срочного решения множества задач. «Быстрее, быстрей!» Мы спали по четыре-пять часов, не замечая бытовых неудобств, и просыпались свежими, потому что были захвачены делом. «Радуюсь я: мой труд вливается в труд моей республики!» — мы не повторяли эти слова Маяковского, эта радость была обыденна в то время — все знали, что делают срочное, нужное, необходимое людям дело.
Однако слова Джо об угрозе войны оказались пророческими: скоро в воздухе запахло грозой. Необходимость ускорения развития стала особо острой. Мне очень помог опыт, накопленный в Америке. Но я, признаться, жалел, что рядом со мной, кроме Кёппена, нет Оле Малё и братьев Тиндеманс. Чем они сейчас заняты? Работают над смазками для танковых моторов? В ответ на это не сегодня завтра тем же придется заняться и мне. Танк — тот же трактор, только отягощенный броней и маневренный, верткий, как жук. Мы прекрасно понимали слова Ленина, что только та революция что-то стоит, которая способна защищаться. Иногда мы по нескольку дней не выходили из лаборатории, но создавали нужную экспериментальную установку. Здесь, кстати, я увидел то, что называют русской смекалкой. Наши техники и лаборанты проявляли чудеса изобретательности, помогая нам конструировать приборы из разнообразных подручных средств и материалов. Но эти способности раскрывались на той же основе: сознании острой необходимости нашего дела для народа, для нашей страны.
У Фрица Кёппена отношение к делу было особым: отдавая силы Стране Советов, он боролся с фашизмом. Однажды это открылось мне напрямую — я увидел эту сторону его личности. Фриц был у меня в гостях по случаю получения нами премий. Мы успешно выполнили задание по оценке предельного напряжения сдвига в смазках и нашли формулу для расчета этого напряжения. Фрица премировали деньгами, мне вручили новый отечественный радиоприемник. Мы с товарищами отметили это событие у меня дома, потом все разошлись, а Кёппен остался у приемника, слушая станции то на одной, то на другой волне. Внезапно он нашел Берлин, и я увидел другого Кёппена: он напрягся и словно ощетинился, черты лица заострились, глаза сощурились. Сквозь треск помех накатывал какой-то вой, потом мы услышали голос Гитлера. Он говорил о чистоте расы господ, о воле и натиске, о величии арийского духа. Аудитория взрывалась ликующим воплем: «Хайль! Хайль! Хайль!» «Слыхал? — кивнул мне Кёппен. — «Арийцы»! Лавочники, жулье, свора проходимцев! И это моя Германия!» — он охватил руками голову и застонал. Потом выключил радио и сказал спокойно: «Это очень страшно, Рам. Люди, молодежь — наши дети — маршируют вслед за этим мерзавцем. Иначе они будут растоптаны». Я спросил: «Ты поэтому здесь?» Он ответил: «Да. Тедди сказал, что мы должны отдать наши знания не нацистам, а Советской России. Кроме того, товарищи не хотели, чтобы я погиб. Служить Гитлеру я бы не стал — и был бы уничтожен».
Он ушел, я остался один в полумраке вечера. Я ощутил тревогу: угроза войны должна здесь вызвать обострение бдительности. Это значит, что я и подобные мне вчерашние иностранцы окажутся под пристальным вниманием. Мы же другие, непохожие на своих. Я, например, ношу шляпу и галстук, а тут эти вещи нередко рассматривают как атрибуты буржуазного образа жизни. Недавно меня спросили на собрании о социальном происхождении. Когда я сказал, что мой отец — священник, аудитория неодобрительно загудела. Пришлось обратить внимание на то, что знаменитый физиолог академик Павлов тоже сын священника. Удивились и несколько успокоились (потом лаборант, поднявший вопрос, принес мне даже извинения). Но все равно возникшее чувство тревоги не прошло. Вскоре начались события, которые потребовали немалого мужества и действительной веры в правоту социализма. Один за другим были арестованы директор института и ряд видных специалистов. Я отказался на собрании согласиться с тем, что директор — враг народа. То, что он ездил в Америку, не было его инициативой — его туда послали за новой технологией производства. То, что он якобы имел там виллу, — явное преувеличение. Я сам в таком случае имел в Америке виллу — это обычный коттедж, просто дом, в котором живет в нескольких комнатах не несколько, а одна семья. Мое выступление не было понято аудиторией — революция для этих людей была в опасности, везде мерещились враги. Поразительное дело: в дни, когда мы пели: «Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек», один за другим подвергались репрессиям верные делу социализма люди.