Выбрать главу

Незадолго до начала дуэльной истории Пушкин размышляет о роковых судьбах своего рода. Вслед за фразой «В семейственной жизни прадед мой Ганнибал так же был несчастлив, как и прадед мой Пушкин» поэт ведь фактически повторил то же самое о дедах: Лев Александрович Пушкин, уморивший одну жену, тиранивший другую, — не признавший свержения Петра III, столь же несчастен, как Осип Абрамович Ганнибал… Отец, мать, дядя — до них в последней пушкинской автобиографии речь не доходит; однако мы знаем — и там кипели страсти, слегка замаскированные «французским воспитанием».

Откуда эта преемственность семейных несчастий, буйства, ревности?

Если для южной, африканской ветви есть «климатическое» объяснение, то чем же раскалена северная, пушкинская?

Наследственность, голос крови и прочее — это Пушкин, конечно, имел в виду, но сверх того — «упрямства дух нам всем подгадил». Упрямство Пушкиных и Ганнибалов — понятие скорее социальное, чем генетическое: желание независимости, отказ быть в шутах у царей и даже у самого господа бога… Кто измерит, сколько домашних страстей созрело и прорвалось оттого, что очередной Пушкин или Ганнибал был вынужден молчать, покоряться, страшиться или — молча упрямиться перед теми, с кем «не забалуешь»: перед Петром, Екатериной, Николаем…

И вот — две линии пылкости сходятся в одном человеке.

Начиная в последний раз свои Записки, Александр Сергеевич Пушкин, «в родню свою неукротим», кажется, чувствует, предсказывает, предвидит. Предвидит, что ему не удержаться, не промолчать, что камер-юнкеру и мужу Натальи Николаевны не ужиться и не выжить.

Может быть, поэтому, страшась «дурных примет», он откладывает последние Записки: только начал автобиографию, а уж докончил ее не чернилами, но кровью, в январе 1837 года!

Вот какие тени, мысли и образы вызывает, может вызвать отдаленный звон «Ганнибалова колокольчика»…

Е. Букетов

Святое дело Чокана

…Не великая ли цель, не святое ли дело, быть чуть ли не первым из своих, который растолковал бы в России, что такое Степь, ее значение и ваш народ относительно России, и в то же время служить своей Родине просвещенным ходатаем за нее у русских…

Ф. М. Достоевский. Из письма Чокану Валиханову
I

Федор Михайлович Достоевский… Немногочисленны те, кто пользовались душевно-открытым, доверительно-сердечным расположением этого русского гения: стоило почувствовать малейшую фальшь в поведении и образе мыслей человека, уже, казалось бы, снискавшего право на близость, как он тут же замыкался, становясь внутренне недоступным. А все притворное и неискреннее этот изумительный психолог разгадывал легко. И оттого великий писатель сохранял неизменную и ровную привязанность к очень и очень немногим. Среди этих немногих был юноша, моложе Достоевского почти на пятнадцать лет, но тем не менее находивший возможным обращаться к нему коротко на «ты», и, обычно нелюдимый, подчеркнуто вежливый, щепетильно суровый, не допускавший даже намека на панибратство со стороны кого бы то ни было, Федор Михайлович принимал это как должное — таковы были узы братской нежности и нерасторжимого родства душ между друзьями. Он пророчил юноше большое будущее и был удовлетворенным свидетелем того, как быстро сбывались его предсказания. Молодой друг восходил так бурно и располагал к себе так неотразимо, что к нему с большой добротой и приятельски-благожелательным вниманием относились знаменитый профессор-ботаник, будущий ректор Петербургского университета Андрей Николаевич Бекетов, известный поэт Аполлон Николаевич Майков, великий географ и путешественник Петр Петрович Семенов-Тян-Шанский и многие другие выдающиеся представители умственной элиты русского общества. Он был близок с братьями Курочкиными, встречался с Н. Г. Чернышевским. Между тем царь и его верноподданное окружение хотели видеть в нем преданного слугу. Его величество поэтому соизволил удостоить личной аудиенцией; могущественный канцлер, министр иностранных дел, сиятельнейший князь Александр Михайлович снисходил до попечительной благосклонности; обер-прокурор святейшего синода граф Александр Петрович Толстой почитал за честь принимать его в графском доме и просить как почетного гостя к обеденному столу, а молодой высокородный царский дипломат, будущий министр Н. П. Игнатьев проявлял заботу о его здоровье… Он был окружен вниманием первых дам великосветских салонов, где недавно блистал Пушкин, а у гусарского поручика Лермонтова рождался «стих, облитый горечью и злостью». Перед ним заискивали, ему навязывали свое общество, ему льстили, подхватывая каждое оброненное им слово, такие дворянские жуиры и хлыщи, как Всеволод Крестовский — один из будущих угодливых литературных столпов благонамеренности и порядка под эгидой торжествующего зла.