И вот когда на важном совещании утверждался список озер, предназначенных в самую первую очередь быть отданными уткам, выступил один из исследователей, автор оригинальных работ по биологии лебедей и диких гусей. Выступил не для того, чтобы отстаивать лебединые озера — на них, впрочем, никто и не посягал, напротив, он предложил именно здесь организовать утиные хозяйства.
Говорил он медленно, видимо, с некоторым трудом все же, но ясно и отчетливо.
«Это был удар ножом в спину, — с горечью рассказывал мне один из руководителей Комитета по охране природы Литвы. — И что могло толкнуть ученого на предательство… Ведь хозяйственной необходимости в освоении озер нет. Да и какой хозяйственной необходимостью оправдаешь изгнание лебедей?»
Предложение научного работника было единодушно отвергнуто.
Эти примеры взяты из несходных областей. Что же объединяет людей, которые девятнадцать лет подряд насаждали в Сибири ранний сев, а осенью расплачивались миллионами центнеров неуродившейся пшеницы, и человека, пытавшегося пробить себе путь ценой существования лебедей?
Процентомания?! Другого определения не найдешь. Можно сказать, что «процентомания» это и не слово вовсе, а лишь временное, случайное словообразование, как, например, «гигантомания». Пусть — временное словообразование, но как живуче оно. Как оно сильно, несмотря на свою звуковую уродливость.
Вдумаемся в это слово. Можно сказать — «мошенничество» и «мошенник», «преступление» и «преступник», слова позволяют назвать, а значит, и обличить не только само явление, но и виновника его. С процентоманией — иначе. Есть процентомания, а слова «процентоман» — нет. То есть грамматически оно имеет право на существование, но язык его отвергает. Словно позвоночник слова с самого рождения обызвестковался и оно потеряло гибкость. Меломан — существует, а «процентоман»? Такого понятия нет. Но и тут проявляется удивительная пластичность слова, соответствие цели, неосознанно поставленной перед ним. Нет «процентомана» — конкретного носителя зла, и процентомания в нашем воображении предстает как нечто независимое от человеческой воли. У Даля есть слово «процентщик» — человек, живущий на неправедные проценты. В какой-то мере усвоив новое содержание, это слово могло бы вобрать в себя нравственную суть несуществующего «процентомана».
Если слова «преступление» и «преступник» обличают виновника зла, то «процентомания» отводит удар; это слово — защитник, путающий следы. Именно уродливая его грамматическая неполнота помогает выполнять вредные народу, но полезные карьеристу функции, победить в борьбе за существование старые, слишком откровенные слова. В языке, как и вообще в жизни, вовсе не всегда красота побеждает уродство; но утверждение уродливых языковых мутантов по большей части недолговечно. Для языка возникновение слов-времянок отчасти полезно, поскольку оно позволяет не разменивать основное понятие для преходящих потребностей.
Пушкин писал о горестной участи, ожидающей писателей, пекущихся более о наружных формах слова, «нежели о мысли, истинной жизни его, не зависящей от употребления».
Вероятно, это и было и навсегда останется одной из главнейших задач литературы — освобождать мысль слова от уродливых наростов.
В книге одного из современных писателей нарисована такая картинка: красивая и обаятельная женщина, шагая рядом со своим самодовольным мужем — человеком ниже ее ростом и нравственно ничтожным, — невольно чуть подгибает колени, склоняет голову, как бы сжимается.
Слово, подобно женщине, насильственно, а не по любви связанное с другими недостойными его словами, сжимается, уродуется. В одной стихотворной книжке напечатано: «Добро рассчитано на добрых. Для добрых не жалей добра. А черствого ударь по ребрам! Он будет мягче без ребра».
Слово «добро» в этом стихе расшатано в самой основе, почти убито; и происходит это убийство не где-нибудь, а в поэзии — главной твердыне слова. Огромный талант и труд нужны, чтобы выпрямить его и вернуть ему прежнюю мысль.
Но ведь должен человек защищать правое дело, и не то что кулаками, а и оружием, стоять насмерть. Это так, однако к чему воинскую доблесть, ненависть к врагу втискивать в великое, однако же не всеобъемлющее слово «добро»? Язык создал сложную и совершеннейшую систему нравственных понятий. Сила их именно в отграниченности. Вместить «в единое слово» весь мир чувств немыслимо. Совершенно освобожденные от примесей — слова объясняют мир; насильно загрязненные и разбавленные другими понятиями — они его лишь искажают.