Он был явно перевозбуждён событиями дня и сильно нервничал, и потому миссис Скиннер, как раз в этот миг вошедшая в библиотеку с Кристиной, предложила, чтобы он провёл послеобеденное время с миссис Джей, школьной экономкой, а знакомство с однокашниками отложили бы до утра. Итак, отец с матерью сказали ему сердечное прости, и мальчугана передали в руки миссис Джей.
О школьные наставники! Если кому-нибудь из вас попадёт в руки эта книга — помните! Когда какого-нибудь ополоумевшего от страха сорванца папа с мамой приведут к вам в ученики, и вы станете третировать его, как он того заслуживает, и потом сделаете так, что жизнь станет ему в тягость, — о, помните, что под личиной именно такого мальчика явится вам ваш будущий биограф и летописец. Взирая на несчастного клопа с распухшими от слёз глазами, сидящего на краешке стула у стены вашего кабинета, не упустите сказать себе: «А вдруг это и есть тот, кто, прояви я неосторожность, когда-нибудь сообщит миру, что я за человек». Если хотя бы два или три школьных наставника выучат и запомнят этот урок, я буду считать, что эти страницы написаны не зря.
Глава XXIX
Мама с папой уехали, и скоро Эрнест заснул над книгой, которую дала ему миссис Джей, и проспал до самых сумерек. Проснувшись, он уселся на табурете у очага, лившего весёлый свет в январских сумерках, и задумался. Он ощущал в себе слабость, беспомощность, беспокойство и неспособность пробиться сквозь всё то море бед, что простиралось перед ним. Может быть, думалось ему, он даже умрёт, но и это не только не принесёт облегчения, но станет началом новых несчастий, ибо в лучшем случае он отправится тогда к дедушке Понтифику и бабушке Оллеби, а они, хоть с ними и несколько легче, чем с мамой и папой, всё равно по-настоящему хорошо относиться к нему не будут, и вообще они слишком от мира сего; кроме того, они взрослые, особенно дедушка Понтифик, он, насколько Эрнест мог судить, был очень-очень взрослый, а Эрнеста, хотя он и не понимал, почему, всегда что-то удерживало от сильной любви к взрослым, за исключением двух-трёх слуг, которые были добры и милы с ним, как никто другой. К тому же, если он после смерти даже и попадёт в рай, всё равно ему где-то ведь придётся завершить своё образование?
Тем временем папа и мама катили по просёлочной дороге, забившись каждый в свой угол кареты и перебирая в уме множество грядущих и не обязательно грядущих событий. Времена изменились с тех пор, как я в прошлый раз показывал их читателю молча сидящими вместе в карете, но если не считать их отношения друг к другу, они на удивление мало изменились. Когда я был моложе, я считал, что наш молитвенник ошибается, требуя от нас произносить «Общее исповедание грехов» дважды в день с детства и до старости и не делая при этом скидок на то, что в семьдесят мы уже не такие великие грешники, как были в семь; хорошо, пусть мы должны отправляться в стирку, как скатерти, хотя бы раз в неделю, но всё равно, думалось мне, должен же настать такой день, когда нас уже не надо будет оттирать и скрести с такой уж тщательностью. С возрастом я всякого насмотрелся и понял, что церковь просчитала вероятности лучше меня.
Супруги не перекинулись ни словом и лишь наблюдали меркнущий свет, голые деревья, бурые поля с печальными хижинами, возвышавшимися там и сям вдоль дороги, да дождь, барабанивший по стёклам кареты. В такие вечера добрым людям полагается сидеть дома, и Теобальда несколько раздражала мысль о том, сколько миль надо ещё трястись в карете, пока доберёшься до своего очага. Но делать было нечего, и наша чета молча наблюдала, как ползут мимо них придорожные тени, серея и мрачнея по мере того, как сгущались сумерки.
Друг с другом они не говорили, но при каждом был некто более близкий, с кем можно было поговорить откровенно. «Надеюсь, — говорил сам себе Теобальд, — надеюсь, он станет трудиться — или Скиннер его заставит. Не нравится мне этот Скиннер, никогда не нравился, но он, несомненно, человек гениальный, и никто не выпускает столько учеников, которые отличаются в Оксфорде и Кембридже, а это самый лучший критерий. Я свою долю внёс, начало положено. Скиннер говорит, что основы у него заложены хорошие и что он хорошо подготовлен. Я предполагаю, он будет выезжать на этом и дальше не пойдёт — такая уж это праздная натура. Он меня не любит, я знаю точно, не любит. А должен бы, после всех трудов, что я ради него понёс, но это неблагодарный эгоист. Не любить отца — это против природы. Если бы он меня любил, то и я бы его любил тоже, но мне не нравится, не может нравиться сын, которому я сам не нравлюсь, а это так, так! Он так и уползает прочь всякий раз, как я приближаюсь. Он и пяти минут не провел бы со мной в одной комнате, будь его воля. Он обманщик. Он бы так не стремился прятаться, если бы не был обманщиком. Это плохой признак, признак того, что из него вырастет мот и сумасброд. Я уверен, что он вырастет транжирой. Не знай я этого, я бы давал ему побольше денег на карманные расходы — но что толку давать ему деньги? Они тут же утекают. Если он не купит на них что-нибудь себе, то раздарит кому попало — понравится ему какой-нибудь мальчишка или девчонка, он всё и отдаст. Он забывает, что раздаривает-то мои деньги, мои! Я даю ему деньги, чтобы у него были деньги, чтобы он знал им цену, а не для того, чтобы он взял и тут же их растранжирил. Плохо, что он так любит музыку, это будет мешать латыни и греческому. Постараюсь положить этому конец. А то что же, на днях, переводя Ливия, он вместо Ганнибала сказал Гендель, и мать говорит, что он знает на память половину мелодий из „Мессии“. Что понимает мальчишка его возраста в „Мессии“? Если бы я в его возрасте проявлял столько опасных наклонностей, мой отец уж точно отдал бы меня в учение к зеленщику» — и прочая, и прочая.