Когда-то давным-давно, в школе, сочинял он на уроках стихи; времена эти особенно любит вспоминать кантор, когда порой в церкви во время службы размышляет о прошлом…
А ужин меж тем идет своим чередом.
Горничные ходят за спинами гостей, смотрят, кому чего надо, и еще переглянуться успевают, поглазеть на голую спину Марии, молодой учительницы. (Та в вечернем платье явилась: надо ж его надеть когда-нибудь, если уж сшила.)
Судя по всему, ужин удался: все заняты едой, даже разговаривать некогда. А может, просто молчат, по привычке. Только адвокат вдруг нарушает застольную тишину.
— Господа, кто из вас знает Йошку Красного Гоза? — спрашивает.
Ножи, вилки словно оживились, зазвякали громче.
— Как, и тебя не миновала эта эпидемия? — говорит аптекарь. Который, кстати говоря, в любую погоду, если не считать самой жары, носит под пиджаком зеленый пуловер с кофейными пуговицами, из книг принципиально читает только детективы, а разговаривая с клиентами, то и дело спрашивает: «Понятно-с?»
— Какая эпидемия?
— Ну, эта… все на Красном Гозе помешались. С самой зимы лишь о нем и говорят.
— Интересно.
— Даже до нас дошли слухи… — вставляет бараконьский кантор, придвигая к себе вино, содовую, стакан. Еще что-то собирается он сказать, да аптекарь его перебивает:
— Постой, я первый начал, — и оборачивается к адвокату. — Вот ты мне объясни, пожалуйста, почему интересно? Что интересного в том, что он сделал или делает? Живет себе, как трава, как дерево, как любой другой мужик… Ну может, чуточку активнее. Но что его жизнь рядом о мировыми проблемами? Не более чем пылинка, которую несет ураган…
— Ну-ну, не бросайся словами… Если в твоих глазах жизнь Красного Гоза и таких, как он, — пылинка, то не думай, что это и в самом деле так.
Вполне возможно, что аптекарь оскорбился, по крайней мере голос его становится густым, даже каким-то желтым, как гудение контрабаса, отдающееся дребезжанием в оконном стекле летним вечером.
— Я ведь тоже не с неба свалился, сам понимаю, што почем… — намеренно подчеркивает он «што».
— Красному Гозу этому сидеть бы тихо да радоваться, что все ему гладко сошло, — вступает в разговор пожилая учительша, активистка местного общества содействия народному образованию, которая к тому же была когда-то замужем. Правда, всего года полтора; а потом муж, почтовый чиновник в отставке, взял и повесился на печной трубе. Не на дереве, как все нормальные самоубийцы, а, подумать только, на трубе! Этого она ему по сей день не может простить…
Теперь каждый старается что-нибудь вспомнить про Красного Гоза. Сначала к адвокату все обращаются; но потом забывают о нем и разговаривают кто с кем. Не вредно было бы повнимательнее прислушаться к этим мнениям. Правда, дело это очень нелегкое, потому что говорят все разом, а за столом как-никак четырнадцать человек. Так что, скажем, если одну тему обсуждают десять минут, то в целом получается уже сто сорок. Почти два с половиной часа! За это время можно успеть небольшую книжку прочитать. Особенно если читать ее будет вслух бараконьский кантор: он до того быстро умеет нараспев говорить — вот как сейчас, например, — что все слова сливаются в монотонную частую дробь! Словно ветер трясет шелковицу и с нее градом сыплются в пыль спелые ягоды… Однако сейчас, кажется, дело не десятью минутами пахнет. Горничные успели какое-то блюдо уронить на пол, тут же все подмели, даже пол подтерли; потом кофе подали господам… А те все не могут закончить с Красным Гозом. Правда, от Красного Гоза разговор незаметно перешел к разным высоким проблемам: к внутренней политике, к внешней политике… Однако Красный Гоз каким-то образом все же стоит в самом центре этого необозримого словесного моря. Словно в руке у него — фонарь, которым он все вокруг освещает.
Из всего общества, пожалуй, и двух человек не найдется, кто бы на улице остановился и заговорил с Красным Гозом. Где там: даже смотреть не станут в его сторону, хоть чувствуют, знают, что с крестьянством они связаны крепко-накрепко. Так естественно вливаются мужики в их жизни как кофе в кофейную чашечку, как вино в граненый стакан…
— Что касается меня, то я вам так скажу: поспешили мы с восьмилетней школой, — раздается в наступившей вдруг тишине — все уже выдохлись, видно, — голос учителя.