Потом пришли красные, поймали казака возле сада, в риге, и увели с собой. Он же полдня лежал ничком во ржи, а казачка через несколько дней, вечером как-то легла к нему в постель. Хоть и не много было на нем одеял. Всего-то фронтовая плащпалатка да старая шуба казачья.
Эх, что за баба была!.. Но это еще не все. Родила она от него ребенка, а он в это время уже служил в Красной Армии. Иногда лишь появлялся на хуторе, в новенькой форме, увешанный ручными гранатами. Бои, отступления, наступления… и не заметил он, как очутился где-то в Сибири. Оттуда снова двинулся вместе с частью обратно. Везде, где они проходили, валялись на снегу мерзлые трупы белых и красных вперемежку. Уж и весна миновала; пробовал было искать он тот хутор, ту казачку, ребенка… да что тогда значил какой-то хутор, ребенок? Не больше чем засохший цветок в пылающем стоге соломы. Потом — побег, допросы на границе… Католиков заставляли исповедоваться; он-то знал, о чем идет речь, и благословлял мать за то, что родился кальвинистом.
Теперь давно уж он дома; но столько всего на душе, что кажется порой: не выдержит, надорвется…
Вот и выпивает Имре время от времени, чтобы легче стало; а выпьет — понемногу рассыпает вокруг крупицы своей тайны.
Из-за этого и вызван он к исправнику.
Нынче, правда, не успел он еще выпить столько, чтобы мир вокруг стал легким, будто невесомым; однако и упрямой трезвости уже нет… Стоит Имре Вад с подогнувшимися коленями — словно прошлое непосильным грузом навалилось на плечи.
Открывается дверь. Ференц Вираг выходит без шапки, с горящим лицом. Секунду дико смотрит на Имре, потом отворачивается к стене и, медленно шевеля губами, читает подряд все объявления.
— Имре Вад! — высовывается из-за двери писарь и тут же прячется обратно. Словно и дело-то совсем не серьезное, а так, пошутить ему захотелось.
Имре Вад прокашливается, слюну глотает. Держа перед собой шапку как щит, входит сгорбившись в кабинет. Молча останавливается в дверях, стараясь выглядеть так, будто он давно уже здесь. Голову склоняет немного набок.
Исправник — человек среднего роста, лет сорока, в темно-сером костюме — стоит, упершись кулаками в стол. Читает какую-то бумагу; потом наконец поворачивается. У него густые, пышные усы, косматые брови. Смотрит он на Имре Вада, и каждый волосок на нем шевелится по отдельности. Как, скажем, когти или как паучьи лапы. «Триста пенгё… шестнадцать тонн пшеницы выиграл мерзавец… Опять начнутся всякие неприятности с этим паршивым Гросом… он ведь свой проигрыш на батраках постарается выместить. А тут еще этот мужик… Ведь так мало нас, венгров. А он — «Интернационал»!.. Если мужики начнут большевистские штучки откалывать…
— Что вы опять натворили, несчастный?
— Я ничего не делал, господин главный уездный начальник… — отвечает Имре Вад и даже сам удивляется, как у него гладко это вышло. Потому что, если, предположим, заранее знаешь вопрос, — это одно дело, а не знаешь — другое… Радуется чему-то, неизвестно чему.
— Ничего? А в корчме всякое безобразие поете, это как понять?
— Я не знаю, что в этом правда, что нет, господин главный уездный начальник, я только помню, что крепко за воротник заложил… Я ведь не отказываюсь…
— Что-что? Заложили куда?..
— Ну словом, когда выпьет человек, запросто может к чужой теще в зятья попасть…
— О! — и исправник даже садится от удивления.
— Пока опомнишься, глядь, а нос-то в дерьме… Ежели б не это, не было бы у меня, господин главный уездный начальник, никаких забот на свете…
— Подождите-ка! Какая теща? Да еще нос в этом… в дерьме?.. — Кулаком стучит исправник. Хочется ему расхохотаться громким, легким смехом. Экий чудной мужик! Что ни слово, то бог знает какая глубина… и притом не беспроглядная, а светлая, мерцающая глубина.
— Это мы, мужики, стало быть, так говорим промежду собой…
Ну конечно же! Известно ведь, мужики на другом языке разговаривают, когда они сами по себе. Потому-то в каждый его приезд и оборачивается деревня новым лицом. О, как часто хотелось познать ему истинный ее облик — и никогда не удавалось… Вот стоит перед ним мужик, который, видно, основательно запутался в своей жизни. И оказывается, через него-то, через этого странноватого человека с изрытым глубокими морщинами лицом, и можно заглянуть в таинственную душу деревни. Будто через окно какое-нибудь.