Какое-то непонятное веселье переполняет им сердце, пока бегут они к шалашу сторожа. Капли дождя бьют им по спине, словно торопят. Щекотно от этих капель. Хохочут оба, сами не знают отчего — то ли от холодных капель, то ли от щекотки, то ли каждый от того, что другой смеется. Марикина юбка то прилипнет к коленям, то отстанет. То поднимется, то упадет; словно Марика для этого и бежит, а не по какой другой причине.
Только не они одни — многие бегут сюда, к шалашу. Мужики, бабы, девки. Все пооставляли мотыги там, где работали.
Шалаш стоит возле Чертова оврага, на узкой полоске между пастбищем и пашнями; шалаш хоть и камышовый, а крепкий, аккуратный — любо-дорого смотреть. Изнутри и снаружи глиной обмазан. Даже кровать в нем есть. Кровать не ахти какая: просто топчан на четырех подставках. Вокруг — ни дома, ни дерева, только этот шалаш… Вскоре наполняется шалаш сырым духом мокрой одежды и остывающего пота. Бабы сразу место ищут у стены, присаживаются, юбки натягивают на коленки. Другие стоят.
Сторож Гергей Чепп — огромный старик, плечистый; лет ему не то шестьдесят, не то семьдесят. Сидит в изголовье постели, гордо, как и полагается сторожу. В хорошую погоду он всегда в одиночестве, разве что в обед кто зайдет поговорить или курева занести. А тут — столько баб, что его почти и не видно.
— Садись ближе, дочка. Не бойся, я не шелудивый, — говорит сторож Марике; они с Йошкой первые прибежали, потому что были ближе всех, так и оказалась она в самой глубине шалаша.
— Да я не боюсь… — смеется Марика и послушно садится ближе.
— Двигайся, двигайся, у меня вшей нету…
Это уже не нравится Марике; однако не перечит она, двигается еще ближе. Йошку ищет глазами; тот стоит в дверях, курит. Шалаш выходит на восток, а ветер и дождь идут с запада.
— Эй, потеснитесь, люди добрые. В тесноте да не в обиде, — вваливается в шалаш Шандор Макра и принимается штанины на ногах выжимать. А жену его, Илонку Киш, почти и не видно: только ногу одну да край юбки. Она снаружи встала, возле дверей.
Весело в шалаше — даже непонятно отчего; все будто только и ждут, как бы кто смешное что-нибудь сказал, и заранее смеются. А уж как смеются, если и вправду смешное услышат! Устраиваются, усаживаются поудобнее, будто надолго собрались здесь остаться. До того чувствуют себя вместе, и до того это хорошо — кажется, теперь силой не вытащишь их из шалаша. Мокрые тела, плечи, руки, бедра притиснуты друг к другу… Подумаешь! Что в этом особенного? Нечего стыдиться: все они тут как братья и сестры. Ну правда, есть и такие, которых обстановка на другое понуждает. Сперва крепится мужик, а потом махнет на все рукой и прижимается к случайной соседке куда сильнее, чем заставляет теснота. Если глаза встретятся с чьими-нибудь глазами, подмигнет — и отвернется, смотрит в дверной проем. А соседка пусть себе злится — это ее дело…
Ливень уже не хлещет, а низвергается ревущим водопадом. Вдруг, совсем неожиданно, мощный щелчок раздается над головой. Прямо напротив входа. Молния бьет в луг, в сотне шагов от шалаша.
— Отче наш, иже еси на небесех, да святится имя твое, да приидет царствие твое… — быстро-быстро, с помертвевшим лицом, серыми губами бормочет Макра. Ничего не может он с собой поделать: страшно боится грозы.
Несколько мгновений полная тишина стоит: люди слушают, как молится Макра. А потом разражаются дружным хохотом. Дождь за стенами ревет еще сильнее, чаще сверкают молнии — да тем, кто в шалаше, теперь все нипочем. И Макра постепенно успокаивается; уже стыдно ему за свой страх, сквозь землю готов он провалиться. Но дела не поправишь. Со всех сторон глядят на него люди, хохочут, заливаются.
Тут он не выдерживает:
— Чего ржете? Я в газете читал: набился вот так же народ в шалаш, посреди поля… их всех и стукнуло, — пробует он оправдываться.
— Гром в дерьмо не бьет! — выкрикивает из своего угла сторож и наклоняется вбок. Совсем притискивает Марику к ее соседке, к девке Мезеи.
«Такой блудливый старикан, — шепчет та на ухо Марике. — В прошлом году я фасоль собирала…» — и все рассказывает про сторожа и про себя.