Слушая черноглазого, порывистого лейтенанта, я подумал: до чего же они тут все влюблены в своего Хлынова! Лейтенант буквально живописал замкоменданта яркими, щедрыми мазками:
— Товарищ майор по-немецки говорит лучше, чем иной немец. Часто, ясно, быстро! Товарищ майор как с кем из немцев заговорит, так человек начинает улыбаться. То, скажем, сидел смурый, чуть что не плачет, а тут на тебе: улыбается да кивает: «Я, я, герр майор!» С ним, с товарищем майором, немцы почему-то никогда не спорят...
Когда я протянул лейтенанту письмо, присланное Карин Дитмар, он недоуменно повертел его в руках, положил на стол.
— Честное слово, ничего не понимаю. Я, конечно, видел фрау Дитмар, кто же ее в комендатуре не знает? Она вон какая! И на письмо если издали взглянуть — почерк вроде моего. Но я же по-немецки не могу писать, я только так, несколько предложений выучил, чтобы уж не очень попугаем моргать, когда немцы спрашивают... — Простодушно удивился: — Откуда такое письмо взялось, это же надо мой почерк знать! Слушайте, товарищ следователь, а точно, я один раз для немецких ребятишек заявление переписывал. Он же меня и попросил, майор Хлынов... А что это были за ребятишки, того я не знаю.
Вечером, перед возвращением в Берлин, я побывал на концерте, в первом отделении пела Карин Дитмар. Когда шел, в глубине души боялся: вдруг разочаруюсь? Вдруг она все испортит? В репертуаре стояли три русских романса, один из них, «Калитку», я издавна люблю...
Держалась Карин Дитмар безукоризненно: с первым аккордом преобразилась, словно ее впрямь наполнила музыка, и какая-то удивительно мягкая улыбка озарила лицо с полузакрытыми глазами. Пела она по-немецки, но задушевность была именно русская; не знаю, как она это умела совместить, а звучало это необыкновенно... И, слушая чудесный голос этой женщины, я почему-то вспомнил о своей Ларисе, понял, что именно произошло с майором Хлыновым, и посочувствовал ему...
Двух одинаковых допросов не бывает, как нет похожих друг на друга следователей.
Один любит подойти к цели издалека, исподволь и вопросы задает как бы ненароком — сеть плетется тонкая, ажурная, и времени такая сеть требует уйму, и терпения.
Иногда на допросе сталкивается умный следователь и не уступающий ему ни в чем враг, тогда допрос превращается в дуэль, блестящую и молниеносную, и нескончаемый каскад заранее продуманных вопросов парируется с холодным самообладанием, и жди ответного выпада, и будь начеку, и не наткнись на ложный финт или контрудар — как раз самого подденут, и доводов нужных не найдешь, а ведь последнее слово всегда должно быть за следователем: нельзя допускать, чтобы враг уходил с допроса с чувством своего превосходства и своей неуязвимости! Вот когда испытываются воля следователя, его характер, его ум, его убежденность!
У своего учителя и наставника, у мудрого Романа Ивановича, я перенял особую манеру допроса: никогда, ни при каких обстоятельствах не выходить из себя. Следователь имеет право на личное отношение к делу, и даже показать на допросе это можно, но только тогда, когда иначе нельзя. И никогда не надо подчеркивать своего превосходства, своего презрения к подследственному: рано или поздно ты разоблачишь его, но в нем должно остаться уважение к тебе — победителю. Иначе ведь не найдешь тропку к его душе... Но чтобы так вести допрос, надо иметь улики, неопровержимые, убийственные. Показания Карин Дитмар и есть такая улика, и распорядиться ею, этой уликой, можно по-разному...
Лансдорфа вводят, и он испытующе смотрит мне в лицо, пытаясь, видимо, определить, узнал ли я за эти дни что-нибудь такое, что может представлять для него опасность. Спустя мгновение он снова овладел собой — лицо стало почти равнодушным. Устроившись на своем стуле в углу, он с обычным достоинством произносит:
— Мой обер-лейтенант, я приношу извинения за свою невыдержанность на прошлом допросе. Наверное, вы можете понять, когда невинный человек попадает в тюрьму и не видит, каким путем выбраться на свежий воздух, нервы могут отказать...
«Свежий воздух» — это снова берлинский жаргон. Лансдорф все еще помнит нашу первую встречу и хочет вернуться к тону первого допроса, тону благожелательной, мирной беседы. Ах, как заманчиво было пуститься сейчас в общую дискуссию о его виновности и невиновности! Или затеять разговор о возможности вырваться «на свежий воздух». Покрутить вокруг да около, словно кошка вокруг мышки. Посмотреть, как он будет выкручиваться. Но я решил начать разгром сразу, разгром полный и беспощадный.