Мы катили сквозь затяжные оттепели, обнажилась по перелескам влажная земля, воздух напоен был сырым вонючим теплом, и облака по ночам неслись как клубы белого дыма.
Ночи стали болезненно светлы; сколько раз я ни просыпался за полночь, неизменно видел, как поблескивают в сумраке открытые глаза Рыла. Он лежал без сна на спине, закинув пухлые руки за голову.
Не знаю уж, о чем он думал, но мне чудилось, что он следит за мною.
В одну из таких окаянных ночей, он заметил, что я бодрствую, и, не обернув лица, спокойно молвил:
— К утру приедем. Терпеть не долго. Держись.
Я не утерпел:
— Все-то тебе известно, что ты — пророк или гадальщик?!
Он по обыкновению лениво усмехнулся, рассеяно поглаживая круглое брюхо.
— Дурак ты, Лисявка, честное слово… Я просто разумею по-немецки и умею читать ландкарты. Спи себе.
— Что ты мне, нянька!? — обиделся я, на что он только легко рассмеялся в ответ.
Рыло не ошибся, проснулись мы уже на тесной рыночной площади, моросил дождь.
Сейчас не вспомню, что это был за городок, кажется в мирное время, славился он не то резными трубками, не то дутым цветным стеклом, а в те лихие поры был запружен разнородной солдатней и штатской сволочью со всей Европы.
Уцелевшие горожане от таких добрых гостей потеряли охоту к прогулкам и сидели, как мышки, взаперти.
— … А за любым войском, Лисявка, вечно, как послед за сукою, тащится немеренное племя: здесь тебе и скупщики краденного и обдиральщики трупов, и нечестивые попы, и расхожие бляденки, чьи выкидыши киснут по всем канавам; здесь торговцы мясом гнилых коров; подделыватели писем; приживалы, слюноеды, и крючники, сжигающие чумных мертвецов. Ни хрена себе паноптикум, а, Лисявка?
Они родились наперед войны и будут жить дольше нее. Но вся помянутая публика, это так, мелкашка, чертов бздех в сравнении с другими. Знаешь, кто тут самый лакомый кусок? Не знаешь. Век живи, век учись. А это такие господчики, которые орут о спасении Родины и Немецком герое. Понимаешь, корешок, родину хайлом спасать, это тебе не мудями на виселице трясти, тут с умом надо подступать, дельце прибыльное. Но не самое прибыльное, заметь. Есть и другие промыслы… Я хочу их видеть.
— так размерено болтал Рыло, когда мы толпились у промерзшего колодца, и расторопный Дышло обливал из ведерка его мясистую спину, а я меж тем, кривясь, держал его кафтан и рубаху.
— Зачем ты мне все это говоришь? Мне какое дело! — с негодованием воскликнул я.
— Да не тебе говорю, Лисявка, не тебе… — обтираясь рубахой, как-то рассеянно сказал он и вдруг схватил за горло щуплого Зоба, бедного моего стукачка. Рыло чуть не раздавил ему кадык. Несчастный парнишка со страху обоссался на месте, пищал и бился в кулачных клещах, а распаленный злобой Рыло рвал с него мешковатую куртку.
А под курткой у Зоба, сударь, вы не поверите, накручен был обрывок подола из добротного бархата, кошачий палантинчик и даже расшитый бусинами и серебрушками кусок, прости Господи, церковного облачения — все в подозрительной ржавой грязце. А под той трупной ветошью обнаружился веревочный пояс, а на нем — полотняные мешочки в рядок. Рыло и их распотрошил на снег. Мы так и ахнули. Столько добра тихоня — Зоб в тех кисетах хранил, не перчесть. И цепочки и нательные крестики, и непарные серьги и амулетики и перстеньки, и даже гнилой женский палец с выпавшим ногтем, обручальное колечко в сизую кожу вгнило намертво — видно он потом собирался кольцо снять, втихаря…. Выварить или мясо соскоблить. На продажу-то с пальцем не пустишь.
Мы так опешили, что даже не подумали чем кончится драка. Подбежал брат Кунца, звякая палашом, забранился по-немецки, Рыло коротко брехнул что-то и выхватил у него палаш.
… Представляете, сударь, Рыло зарубил Зоба прямо там, у колодца. Просто рубанул наотмашь по шее и оставил булькать кровью, тот побулькал недолго, посучил ногами и протянулся. То была первая и потому самая страшная гибель, увиденная мною…
Вербовщик куша за лишнюю душу пожалел и хотел было задраться с убийцею, но Рыло вернул ему необтертый палаш и, буркнув:
— Заткнись, козел душнОй. Оплачено. — опорожнил прямо на труп, Зоба один из мешочков; немец осклабился, стал собирать ювелирную мелочь — на том они с Рылом и поладили.
Я, конечно, замечал краткие отлучки Зоба на стоянках и знал не хуже прочих, что отлучается он с согласия вербовщиков, которые, конечно были в доле от его мародерского промысла, но Рыло нагнал на них такого страха, что дело поспешили замять.
Итак, нас, бедняг, заперли в гнилом сараюшке под названием "соплячий клистир", где держали новичков.
Слонявшиеся без дела мушкетеры совали в щели худых стенок прутики и кусочки хлеба, как в зверинце, или, одурев от пирушек и беспутных забав, мочились как лошади прямо на площади.
Выходка Рыла дошла до сведения полковника — в те проклятые поры его преступление и решимость убить, не задумываясь, указывало лишь на доблесть и охоту к хорошей драке с врагами или мужичьем.
Кунц с братом дали негодяю наилучшие рекомендации, полковник на учениях, подивился его сноровке в искусстве, естественно, убийства и членовредительства и изволил осведомиться:
— Где ты учился? Неужели мы не разглядели среди сосунков доброго солдата? Тебя, парень, хоть сейчас в строй.
На что, как мне передали, Рыло ответил:
— Меня никто не учил. Я многое видел и запоминал по дороге. Я умею и хочу видеть.
Полковник, как честный католик, возмутился такому самомнению, но, оставя это на совести Рыла, определил его трабантом в один из драгунских полков с довольствием и мундиром.
Но, к несчастью, война в этой местности протекала лениво, полк задержался в гарнизоне, и, не желая обременять заботами бывалых вояк, нас отдали на полную муштру и растерзание Рылу до определения наших способностей и мест-шестков в курятнике войны. Получить такого наставника — вот уж хуже не придумаешь.
Вы улыбаетесь, сударь, и совершенно зря…
Он оказался сущим сатаною, теперь тому способствовала и данная ему власть.
На кой-то черт он заставлял меня не только ломаться на плацу, но и учить немецкий, хотя бы в пределах "Дай хлеба, я помираю с голоду."
Клянусь, в дальнейших моих злоключениях на полях войны мне было легче.
сущим сатаною, теперь тому способствовала и данная ему власть.
Я ненавидел его люто. Мне чудилось, что с последним вздохом этого выродка, обжоры, питуха и бабника, кончится и сама война, подлая и братоубийственная.
Как-то раз за оплошность на плацу, он вусмерть избил близорукого деревенского простягу — Дышло, я не стерпел.
Под руку мне попался гнутый шкворень с сорванных ворот — увесистая вещица.
Я бросился на Рыло и, зажмурившись, ударил.
…Что, сударь? Конечно же нет. Он лгал о своем колдуне-палаче, о своей неуязвимости… Тогда среди солдат ходило много суеверных баек, кто верил в чудодейственный мох с черепа повешенного, кто носил ладанки с могильной землей и покупал у шарлатанов разную дрянь, якобы предохранявшую от пули.
Я изрядно свихнул ему плечо, даже разрумянившаяся морда его стала белешенька. Теперь я ожидал неминуемой гибели
Но он меня пальцем не тронул. Меня ожидала худшая участь:
— Тебе конец, Лисявочка. Завтра же Дышло отправиться на конюшню, говно чистить, конюх из него выйдет, солдат никогда. А ты, благо лапки у тебя белые, к полковнику писарьком, он уж тебе покажет фунт изюму. Про него слухи ходят — он до мальчиков охоч. Или я не вижу войны. (это была его обычная присказка-божба, вроде как "накарай меня Господь" или "чтоб мне провалиться")
До мальчиков охоч… Меня едва кондрашка не хватила, когда сообразил, что он имеет в виду. Пусть бы он хулил при мне Господа, Пресвятую Марию и Таинства (он не веровал, повторюсь), пусть бы он покалечил меня, но, согласитесь, содомство…. такой ужас…..